Подручный бакалейщика
Шрифт:
И вот, вскорости после похорон, в витринах менгелевских лавок стали появляться лозунги против бомбы, и кое-кто у нас поворчал малость по этому поводу; нечего, мол, говорили они, мешать торговлю с политикой, но покупать у него все-таки не перестали, потому что его лавка, без сомнения, была лучшая в Картертоне и качество товара от лозунгов не портилось. По-моему, он мог бы выставить даже коммунистический лозунг и все равно не растерял бы своей клиентуры. Не то чтобы он питал хоть малейшее сочувствие к коммунизму, о нет, Гарри был мелкий буржуа и ничуть не огорчался, с тех пор как я ему объяснил, что это ничему не мешает. Генерал Хобсон, правда, пригрозил ему, что перейдет в другую лавку, но Гарри только усмехнулся и сказал - достаточно громко, чтобы слышали стоявшие возле (и потом рассказали другим): "Благодарю вас, сэр, очень хорошо, так вы, может, выпишете мне чек? У вас забрано по книжке на двести тридцать пять фунтов четыре шиллинга и четыре пенса, да еще вот эта кисть винограда, что вы сейчас держите в руках. Я уже давно хотел поговорить с вами об этом, сэр". И генерал Хобсон покраснел как рак, потому что хоть он и купался в деньгах, а платить по счетам не очень любил, и, конечно, он остался у Менгеля, и с его счетом тоже все осталось по-прежнему. Милейший человек наш Хобсон, несмотря на все свое позерство, эти старые вояки часто бывают приличными людьми. Этот по крайней мере понимал, когда он бит, и при поражении вел себя куда достойнее, чем при победе, этакий старый дурачина.
Так вот, значит, жил себе Гарри тихо и мирно, юный радикал и преуспевающий бакалейщик с заскоком в мозгах насчет водородной бомбы, и вдруг спохватился он, что всего через месяц Олдермастонский марш должен проходить мимо Картертона по нашему объезду и будет это не в какой другой день, а именно в страстную субботу; так как же тут быть? Серьезный вопрос! Прямо-таки проблема! Тут ведь сталкивались барыши и убеждения, самая бойкая за год предпраздничная торговля и самая большая в этом году демонстрация против бомбы. Гарри по целым дням ломал голову, прикидывал и так и этак, даже с приличной случаю осторожностью наводил справки, не согласится ли кто из друзей заменить его в лавке на то время, пока олдермастонцы будут двигаться по объезду, но безуспешно. А тем временем он готовился - остальные три дня он, во всяком случае, намеревался участвовать в походе, и только в день, когда демонстранты должны были проходить через его родной город, ему было никак нельзя. А ему очень хотелось именно в этот день быть с ними, промаршировать хотя бы только по объезду с большим плакатом, на котором будет написано: "Картертон требует запретить бомбу".
– Мы должны оказать им сердечный прием, - сказал он мне как-то вечером, когда я застал его за изготовлением этого плаката. Огромное было полотно, по лазоревому фону надпись золотыми буквами и еще грибообразное облако кроваво-алого цвета - кошмарное сочетание! У Гарри не было ни малейшего чувства красок.
– Что это ты делаешь?
– спросил я, хотя и без того было видно, что он делает.
– Да вот малюю этот окаянный плакат, - сказал он.
– Подержите, пожалуйста, за тот конец, а то все морщится, будь он неладен. А ведь нельзя же, чтоб наше сердечное приветствие вышло кривое на один бок, как вы думаете?
И я, делать нечего, подержал за конец, и помог ему малевать, и даже прибавил несколько фиолетовых завитков к грибообразному облаку.
– Ну что ж, недурно, - сказал Гарри, когда мы кончили.
– Теперь пусть просохнет, а тогда мы наденем его на палки.
– Палки?
– сказал я.
– Какие еще палки?
– Две палки. По одной с каждой стороны. Надо его растянуть, чтобы всем было видно. А то, если будет болтаться как тряпка, какой от него толк?
– А кто будет держать другую палку?
– Вы, - ответил он и даже не потрудился взглянуть на меня, просто констатировал это как факт, нам обоим давно известный. Но мне это не было давно известно, и я не намеревался валять дурака ни для Гарри, ни для кого другого, так я ему и сказал, коротко и ясно.
– Бросьте!
– сказал он.
– Мы с вами покажем этой дохлой и полудохлой публике в Картертоне, что мы не шутки шутим.
– Да иди ты ко всем дьяволам, Гарри!
– сказал я.
– Будь я то-то и то-то, если я это сделаю.
Да, признаюсь, я очень грубо выругался. Ах-ах, какой ужас, учитель знает такие гадкие слова! А откуда ученики их узнают, вы над этим задумывались? "Будь я то-то и то-то, если я это сделаю", - сказал я - и тоже не шутки шутил в эту минуту.
– Ну, значит, вы и будете то-то и то-то, вот и все, - сказал он.
На том у нас и кончилось, потому что Гарри прекрасно понимал, что меня никакими силами не заставишь маршировать в этом походе, а тем более нести этот чудовищный по безобразию плакат. И дни шли своим чередом, и пасхальная неделя подходила все ближе, а Гарри все не мог разрешить свою проблему. Он прямо разрывался на части: что делать? Взять и запереть лавку на этот день? Или пропустить такой редкий случай поупражняться в пешем хождении? И покупатели ему не помогали, даже, как нарочно, делали наперекор - говорили, например: "Ах нет, этого я сейчас не возьму, лучше закуплю все сразу в страстную субботу, у вас ведь будет открыто в субботу, мистер Менгель, не правда ли?" И Гарри отвечал, да, конечно, а потом уходил в заднюю комнату и ругался себе под нос. А надо сказать, к тому времени, благодаря Гарри и его проблеме, многие в Картертоне заинтересовались этим маршем, не я, конечно, я не взял бы на себя труда даже дойти ради этого до северо-восточного края Чапменовской рощи, очень мне надо смотреть, как кучка фанатиков парадирует на большой дороге! Но другие говорили: а может, Гарри и прав, почем знать, наперед не скажешь, и, может, они не все там малахольные, кто их разберет? А другие сердились и говорили: это надо запретить, что за безобразие - загромождать дорогу, да еще на праздниках, когда всякому хочется прокатиться. В трактирах то и дело возникали перебранки. Как видите, даже юный радикал может вызвать волнения, если постарается.
Гарри, конечно, был очень рад, что Картертон заинтересовался демонстрацией, но сам не переставал терзаться из-за страстной субботы. Он не любил упускать свою выгоду - усвоил этот принцип еще в ту пору, когда наживал комиссионные на операциях с папенькиной талией, - а в канун праздника, конечно, не время закрывать торговлю ради того только, чтобы принять участие в общественной кампании (так он теперь называл этот марш). А потом его вдруг осенила блестящая идея. Он прибежал запыхавшись и рассказал мне - под страхом лучевой болезни, если я кому-нибудь проговорюсь, - что нашел компромисс. Он закроет лавку только на полчаса, пока демонстранты будут проходить мимо, и каждому подарит по пасхальному яичку.
– Здорово придумано, а?
– сказал он.
– Гарри, - сказал я, - да ведь их там, может, будет целая тысяча!
– Нет, не будет, - сказал он.
– Второй день похода - от силы пятьсот человек. А хоть бы и тысяча; что я, не могу раскошелиться на тысячу яиц?
Ну откуда мне было знать, на что он может или не может раскошелиться и сколько народу будет в его драгоценном марше? Ему виднее, решил я; только бы его старуху мать не хватил удар, когда она об этом услышит, а мне-то что? В общем, я пожал плечами и сказал, что, по-моему, он совсем рехнулся, но это - его дело, а не мое.
Но вот после этого все и пошло кувырком. В страстную пятницу Гарри отправился в Олдермастон и маршировал потом весь день, чувствуя себя, наверно, как Иисус Христос при восхождении на Голгофу, - шел плечом к плечу со всеми этими студентами, которые, как потом было написано в газетах, придавали демонстрации особый характер. И пока наш Гарри шествовал в этой процессии, которая оказалась куда многолюднее, чем ожидали, ему вдруг стало очень хорошо. Почудилось, должно быть, что он вроде как в университете, и, забыв, что сам от всего этого отрекся, чтобы стать честным бакалейщиком, он предался ликованию. После, вернее, в тот же вечер он говорил мне, что за всю жизнь ничего подобного не испытывал.
– Это чудесно, просто чудесно!
– кричал он, прыгая по всей комнате в своих тяжелых походных башмаках.
– Вы поймите, Дэвид, ведь нас тысячи! Тысячи!
Раньше он никогда не называл меня по имени, и я ему этого не предлагал, я предпочитаю, чтобы меня никак не называли. Моя бывшая жена звала меня Дэв, и с тех пор я ненавижу это уменьшительное. Так что, во-первых, это меня рассердило, а во-вторых, грязные следы от его башмаков на моем ковре.
– Ради бога, - сказал я, - сядь и сними башмаки. Я не хочу, чтобы моя комната приобрела такой вид, как будто по ней прошла вся твоя дурацкая процессия.
Но он ничего не слушал, только твердил, как все это чудесно.
– Дэвид, - начал он, - я хочу вам сказать...
– Не зови меня Дэвидом, - отрезал я, - и сними башмаки.
– А почему мне не звать вас Дэвидом?
– сказал он.
– Это же ваше имя? Ах, если бы вы только знали, что это был за день! Я влюбился во весь мир. Прямо сказка!
А я, надо заметить, когда слышу такое, всегда сейчас же преисполняюсь сарказма и становлюсь страшным педантом и придирой и обычно говорю: "Во весь мир? Именно весь? Да? Вы уверены? Но как же это может быть? Тут надо сперва уточнить термины" - или еще что-нибудь в том же духе, специально рассчитанное на то, чтобы взбесить противника. Но с Гарри другое дело, Гарри был мой друг, и, кроме того, он явно был не в своем уме, и я не знал, что ему сказать, и сказал только: "О господи!"