Подвиг (Приложение к журналу "Сельская молодежь"), т.2, 1981 г.
Шрифт:
Шумов вновь пил пиво в театральном буфете, но на этот раз за столиком, и Сосновский опять первым подошел к нему и сказал тем же, уже усвоенным в разговорах с Шумовым насмешливым тоном:
— Вот уж не подозревал, что вы завзятый театрал.
— Напрасно. Подозревать — ваша обязанность.
— Устаю на работе.
— Я тоже. Вот и захожу сюда изредка.
— Отдохнуть? — спросил Сосновский.
— Конечно. Что же еще тут можно делать?
— Вы знаете немецкий язык, а пьяные офицеры громко болтают.
— Опять вы за рыбу деньги, Сосновский! Мы с вами, как Жан Вальжан с Жавером.
— Жавер, между прочим, прав был, когда подозревал Жана Вальжана.
— А чем дело кончилось? Помните?
— Со мной так не случится, — заверил Сосновский.
— Надеюсь. Да вам меня и не разоблачить.
— В смысле, пороху не хватит?
— Не ловите меня на слове, Сосновский. Я всегда сажусь подальше от шумных компаний. С этого столика и звукоулавливателем ничего не поймаешь.
— Я заметил, что вы предпочитаете одиночество. Но это тоже по-своему подозрительно. Этакая подчеркнутая незаинтересованность.
Шумов пожал плечами:
— Иронический вы человек...
— Слышу слова бессмертного классика, великого знатока души нашей!
Сказал это не Сосновский, который Достоевского не читал, а Шепилло, редактор газеты «Свободное слово», неопрятный, всегда подвыпивший человечек с внешностью и манерами провинциального претенциозного журналиста. До прихода немцев Шепилло был известным в городе фельетонистом, однако мало кто знал, что по совместительству он успешно подвизается в жанре вроде бы противоположном фельетонному — пишет передовые статьи. Каким образом совмещал он сатирическую едкость с официальной патетикой, осталось загадкой, но «разносторонность» весьма пригодилась ему в новых условиях. К немцам Шепилло перекочевал как-то естественно, не мучаясь сомнениями, но и не прибежал очертя голову — с эвакуацией запоздал, остался в городе, вышел по приказу на работу по месту бывшей службы и как человек с репутацией критика советских недостатков, да еще явившийся раньше других, получил повышение и был назначен редактором. Разумеется, Шепилло-фельетонист «новому порядку» был не нужен, и ему пришлось обратиться к опыту автора передовиц. Газета, печатавшая портреты Гитлера и военные сводки вермахта, пестрела привычными жителям заголовками: «Поможем фронту», «Возродим родной завод», «Положить конец вредительству», «Хорошие вести с полей» и так далее. Любопытно, что оккупационные власти подобную «традиционность» не осуждали; они считали ее более доходчивой, чем архаичный стиль эмигрантских изданий, и Шепилло благополучно существовал, поддерживая тонус ежедневными дозами спиртного.
Сейчас он откликнулся на случайно услышанные слова, явно распираемый желанием изложить рвавшиеся наружу мысли. Излагал он шумливо и не газетным стилем, а длинно, не скупясь на отступления.
— А что есть душа наша? Вы позволите?
Шепилло со стаканом в руке подошел к столику Шумова, подвинул стул и уселся, не дожидаясь согласия.
— Душа русская есть нива страшных заблуждений, качель падений и взлетов, Скифия и Эллада. Да-да! Вы не ослышались — в этом разгадка тайны. Два пика возвышаются над кряжами искусства — Эсхил и Достоевский, Афины и Петербург. Что общего? — спросите вы. Отвечу! Обоих вскормила Скифия. Лишь прикоснувшись к необъятной шири, можно проникнуть в глубины. Не спорьте! Пушкин никогда не стал бы великим поэтом, не сошли его царь в здешние степи. «В Молдавии, в глуши степей...» Мы скифы! Мы способны создавать великое искусство и совершать великие преступления. Пушкин поехал в степь, чтобы описать кровожадные злодействия Пугачева. Улавливаете мою мысль? А кто победил Пугачева? Полковник Михельсон, из дворян Лифляндской губернии. Вот откуда приходит к нам цивилизация. С Рюриком и Михельсоном. Петр Великий пил за учителей, которые били его. Господа, нас нельзя научить иначе. И я предлагаю выпить за великую Германию, которая спасает нас от Раскольниковых и Митрофанушек, ибо они наши герои, а не Штольц. За Штольца, господа, за Штольца!
— Ну и набрались же вы сегодня, Шепилло, — сказал Сосновский брезгливо. Он не любил пьяных, да и отвлеченных рассуждений тоже.
— Я пьян?
— Как сапожник.
— Святой Владимир завещал нам... Веселие Руси...
— Вам святой Владимир ничего не завещал. Вы беспринципный безбожник.
— Позвольте. Я даже при большевиках нательный крест носил.
— И писали антирелигиозные передовые?
Шепилло провел пальцем перед носом Сосновского:
— Оставьте. Подбираете ко мне ключик? Не выйдет. Я своих грехов не скрываю. Да, мне приходилось идти против совести. А что делали вы? Разве вы травили колхозный скот? Вы лечили его. Ну, лечили или травили?
— Я скот не травил, а вот вы отравляли людей идеологической отравой.
Шепилло снова провел пальцем.
— Попрошу! Я писал фельетоны, и люди знали мое имя. Я боролся там, где можно было бороться. Я тыкал их носом в собственное дерьмо, а вы отсиживались в теплой конторе. И не пугайте меня. Я стоик. Я всегда готов покинуть этот похабный мир...
— После пол-литра вы стоиком становитесь. Стоик!.. Пьяница обыкновенный. Набрались и куражитесь.
Это был типичнейший разговор, каких Шумов наслушался вдоволь.
Ничтожная кучка людей, что связали свою судьбу с оккупантами, жила, а точнее, существовала в особом, странном микромире, в постоянно нервозном, искусственно взвинченном состоянии, лишенном уверенности в себе и в завтрашнем дне, хотя люди эти только и говорили об освобождении, долгожданном избавлении и близкой окончательной победе. Они много пили и, что выглядело нелепым, зло и раздражительно относились друг к другу, хотя в силу обстоятельств, казалось бы, должны были чувствовать себя единомышленниками. Вместо привязанности их объединял стадный инстинкт, особый нюх на «своих», и Шумов понимал, конечно, что, несмотря на постоянные споры, пререкания и даже скандалы, принимавшие порой оскорбительные формы с рискованными политическими обвинениями, Сосновский, не переносивший Шепилло, человека, во многом ему противоположного и им презираемого, не будет в действительности добиваться его гибели, ибо Шепилло в отличие от Шумова — «свой», хотя, разумеется, без колебаний столкнет его за борт, когда корабль станет тонуть и начнется драка за места в шлюпках.
Атмосферу эту удалось уловить и в сценарии, чувствовал ее и актер, которому предстояло играть Шумова и который сидел пока в зале ожидания Одесского аэропорта.
Только что объявили, что рейс его задерживается еще на сорок минут, зато пригласили на посадку вылетающих в Грузию.
В Тбилиси, там все ясно, там тепло, Там чай растет, но мне туда не надо! —вспомнил он строчку Высоцкого и, вздохнув, приготовился ждать дальше, не особенно доверяя точности последнего объявления...
По сценарию во время пререканий Сосновского и Шепилло в буфет входил Константин Пряхин и делал условный знак Шумову. Тот незаметно выходил.
На самом же деле Шумов ушел, не скрываясь и не по сигналу Пряхина, а открыто, без тайного умысла и совсем непреднамеренно встретил у подъезда также уходившую Веру с большим букетом цветов.
— Господин инженер?
Шумов приподнял фетровую шляпу. Он уже не носил шинель, а был одет в штатское.
— Вы одна?
— Да, я сбежала от немцев.
— И не с пустыми руками? — кивнул Шумов на букет.
— О да! Они все есть восхищен очаровательни фрейлейн Одинцова, — передразнила она своих поклонников со смехом, и Шумов уловил заметный запах спиртного. — Но они мне ужасно надоели.
— Преклонение публики...
— Ах, оставьте! Не говорите книжными словами. Проводите лучше меня. Так страшно ходить одной.
— Скоро это кончится. Победа не за горами.
Они шли полутемной улицей.
Вера опустила букет.
— Чья победа, Шумов?
— Как прикажете понимать ваш вопрос?
— В самом прямом смысле. Кто победит?
— По-моему, в этом нет сомнений.
Она вздохнула:
— Какой вы осторожный...
— Время того требует.
— А по-моему, наоборот. Время требует смелости, которой у нас нет.
— О вас этого не скажешь.
— Ерунда. Просто на мои выходки смотрят сквозь пальцы. Они не принимают меня всерьез. Бездумный цветок... Это я в одной книжке прочитала. Давным-давно. Не помню, в какой. Теперь я ничего не читаю. Да и что читать? Библию? Говорят, что там все предсказано. Правда, Шумов?