Подвиг Севастополя 1942. Готенланд
Шрифт:
– Жалко, я не понимаю ноты, а то бы я спел, – сказал он, закончив чтение. Вздохнул и добавил: – Очень мне нравится этот стих. До самого сердца достал. – Глаза его увлажнились (или мне показалось?). – А вам? Вот что вы, товарищ Нестеренко, скажете как писатель?
Нестеренко взял книжку и пробежал глазами по тексту.
– Честно?
– Конечно. Как коммунист коммунисту.
– Мне не очень. Несколько, я бы сказал… безыскусно. Скажем, вот тут рифма странная: «факел – плакал». Ведь чтобы это зазвучало, надо говорить не «факел», а… «факал», но такого слова в русском языке не имеется.
– А может, товарищ Я. Шварц произносит не «факел», а «факэл»? – предположил повеселевший после коньяка Старовольский. – Тогда худо-бедно рифмуется. Особенно если хором запеть. – И выразительно посмотрел на военкома, потому что подразумевал не столько поэта Шварца и возможный хор ЦДКЖ, сколько некоего латыша, который минуту назад именно так произнес слово «факел». Нестеренко этого не заметил – он не очень прилежно внимал декламации Земскиса.
Военком пожал плечами. Противный младший лейтенант лягнул его второй раз за день, и пора было дать отпор. Авторитетным голосом грамотного человека старший политрук произнес:
– Почему бы и нет? Слово «факэл» иностранное. По-немецки – «ди факэль». Ведь мы говорим не «дЕпо», а «дЭпо».
И не «техника», а «тэхника», вспомнил я симпатягу Априамашвили.
– А зачем нам в русской песне вражеский язык? – плутовато усмехнулся Бергман. Слегка же захмелевший Нестеренко после некоторого раздумья выдвинул предположение.
– Возможен другой вариант. Поэт Я. Шварц – это переодетый учитель украинского языка, и все слова произносит на украинский манэр. И вообще его настоящая фамилия не Шварц, а Черненко. То есть, разумеется, Чэрнэнко.
– Или Чорновил. Или Чорнобик. Или Чорногуз, – предложил Старовольский.
– Это мысль! – поддержал прозаика комбат, решивший окончательно добить прибалтийского уроженца. – Я такых учителив багато бачив. Они даже Одессу «Одэсой» называют.
Но комиссар решил держаться до конца.
– Всё это, товарищи, маленькие недочеты. А если по существу вопроса?
– А если по существу, – сказал Нестеренко с глубоким вздохом, – то жуткая халтура. В Ташкенте и Алма-Ате многие этим кормятся.
– И в Уфе, – подсказал Старовольский, уж не знаю, чем ему не угодила Уфа.
– И в Уфе, – со странным удовольствием повторил Нестеренко. – А могли бы на заводе трудиться, полезную для фронта продукцию выпускать. И шестьсот грамм хлеба получать по рабочей карточке. А то и все восемьсот.
Земскис поперхнулся, но не сдался.
– А я вот, – сказал он со страстью, достойной Долорес Ибаррури, – так и вижу свой Днепропетровск. Как входят в него фашистские танки.
– В Днепропетровске есть городские ворота? – брякнул я. И потеряв окончательно совесть, спросил: – Вообще, в каком у нас городе имеются ворота?
– В Смоленске должны быть, – стал прикидывать Старовольский. – Или в Каменце-Подольском, в крепости. Но туда на танке не въехать. Подъем крутоват.
Земскис начал горячиться.
– Как же вы не понимаете, товарищи? Это поэзия! Это образ!
– Образ чего? – сдвинул брови Нестеренко.
– Городских ворот, – промямлил Земскис. Пассионария испарилась.
Тем временем Бергман опять пролистал брошюрку и, словно забыв про Земскиса, озабоченно хмыкнул:
– Да этот Шварц, я вижу, на все руки мастер. Он не только от имени степных городков сочиняет. Вин ще в нас козак, железнодорожник, москвич и гвардеец. Смотрите: «Великий город» – про Москву, дальше – «Песня гвардейских частей», «Казачий эскадрон», «Боевая железнодорожная». Во, послушайте, что у него железнодорожники распевают: «Строить счастье светлое гады помешали нам». А дальше припев:
Только черный дым клубит,Только рельсы убегают.И оружие сверкаетВ свете дня.Нас на битву посылает,Нас в пути благословляетИзумительная родина моя.И так два раза.
– Изумительная родина моя, – пошел наперекор стихиям Земскис. – Очень красиво.
– Поэт-многостаночник, – почтительно сказал Нестеренко. – Не всякому дано.
Уловив иронию, Земскис встал на защиту профессионализма.
– Если так рассуждать, товарищ Нестеренко, то писатели должны писать только о писателях. Но вы ведь пишете не только о себе?
– Не только.
– И к тому же, это очень важно, – резюмировал военком. – Такие стихи вдохновляют на борьбу с коварным врагом.
Нестеренко спорить не стал.
– Тут вы правы. Если стихи кого-то вдохновят, они имеют право на существование. В конце концов, если звезды зажигаются… Но люди петь такое всё равно не станут. Впрочем, скажу по совести – писатели часто халтурят. Идет война, обстановка меняется, реагировать нужно быстро. Опять же газета должна выходить в свой срок – не всегда найдется время как следует всё обдумать и написать так, как бы того хотелось. Смягчающее обстоятельство. Но от этого халтура литературой, увы, не становится. Еще по одной?
Мы чокнулись кружками. Все, и даже Земскис со Старовольским.
Нестеренко вообще сильно у нас повезло – ночью привели захваченных немецких саперов. Их взяли разведчики на нейтральной, где те возились с проволочными заграждениями и, похоже, снимали мины. Взяли тихо, без стрельбы и без потерь, сразу трех – удача не менее редкостная, чем неожиданная встреча старого знакомого. Что там редкостная – невероятная. Тем более перед ожидающимся немецким наступлением.
Их сразу же разделили. Старшего, унтерофицера, разведчики, показав в окопах Бергману, погнали в полк как ценного языка. Двух других, менее значимых, чтобы не таскать среди ночи по тылам целые группы пленных – мало ли что может произойти? – до утра оставили у нас. Бергман приказал Шевченко и Зильберу отвести их в блиндаж. Чтобы самому пообщаться и писателю показать.
Оба были напуганы и сильно помяты. Одного, молодого, высокого и кадыкастого, трясло так, что казалось, отвалится челюсть. Другой, мужичок средних лет, потолще, выглядел спокойнее, однако нашей встрече не радовался. Стоял, тяжело дыша, и теребил ворот куртки без погон, какие немцы носят летом, чтобы не париться в тяжелых суконных мундирах.
– Первый раз их вижу вот так, еще свежих, – прошептал Нестеренко, всматриваясь в немецкие лица.
– Мы их такими тоже видим нечасто, – утешил писателя Бергман.
Порывшись в планшетке, комбат извлек листовку – из тех, что сочиняют в политотделах для немцев. Протянул бумажку Зильберу.
– Дай им, пусть прочтут, а то ведь обложиться могут. Тут у нас и без того воздух не ахти.
Немцы уставились глазами в бумажку, пошевелили губами и, кажется, уяснили главное – никто их тут расстреливать не будет. Они, конечно, и раньше могли видеть подобные листки, не придавая им никакого значения, – но обстоятельства переменились. И если с ними церемонятся и здесь, значит, не всё, что пишут русские, есть ложь, обман и пропаганда.