Поэмы Оссиана
Шрифт:
Клато
Дочь Фингала, восстань, ты, свет, осененный кудрями. Подъемли от сна лицо свое ясное, нежно-скользящий солнечный луч Сельмы! Я зрела, как белые руки твои тревожно метались по персям меж спутанных кудрей, когда шелестящий утренний ветер примчался с пустынных потоков. Не увидала ль ты предков, Восмина, сошедших в твои сновиденья? Восстань же, дочь Клато; не поселилось ли горе в твоей душе?
Босмина
Легкий призрак прошел предо мной, на лету расплываясь, словно сумрачный ветер, клонящий волнами траву полевую. Арфа, сойди со стены и назад призови душу Босмины; она унеслась, как поток. Я слышу твои согласные звуки. Я слышу тебя, о арфа, и вот зазвучит мой голос.
Доколе вы будете в битву бросаться, вы, что живете в сердце моем? Далек ваш путь, короли мужей, он в лазоревоструйном Эрине. Южный ветер, расправь крыла над темным вереском Клоно. Направь Фингаловы паруса к берегам родимого края.
Но кто там в силе своей восстал, мрачнея при виде брани? К врагу простерта десница его, как луч мертвящий солнца, когда, корою мрака запятнано, оно по тверди стремит свой губительный бег. Кто ж он, как не отец Босмины? Но разве воротится он, покуда не миновала гроза?
Филлан, ты словно луч рядом с ним; прекрасен, но страшен твой свет. Твой ыеч пред тобою - синий огонь ночной. Когда же воротишься ты к своим косулям, к потокам злачных полей? Когда же я с Моры завижу тебя и ветры развеют длинные кудри мои? Но разве воротится юный орел с полей, где гибнут герои!
Клато
Нежен, как песня на Лоде, голос девы из Сельмы. Имя твое услаждает мой слух, крушитель щитов. Зрите, король идет с океана; барды проносят Морвена щит. Враг расточился пред ним, как легкий туман. Но я не слышу крыл моего орла, сына Клато не вижу. Ты мрачен, Фингал; ужель не воротится он?..}
"Твой ли дух уносится в вихре, синеглазый властитель щитов? Да сопутствует радость герою в полете сквозь облака. Тени предков твоих, о Филлан, склонясь, принимают потомка. Я вижу, их пламень простерся по Море; струятся лазурные волны тумана. Да встретит радость тебя, мой брат! Но мы мрачны и печальны. Я вижу врагов, окруживших старца, я вижу закат его славы. Одинокий ты в поле остался, седовласый король Сельмы".
Я его упокоил в пещере утеса под ропот ночного потока. Одна лишь звезда багровая на героя смотрела; временами ветер вздымал его кудри. Я прислушался: не раздалось ни звука, ибо воин почил. Словно молния в туче, мысль пронизала мне душу. Взор загорелся огнем, я зашагал, бряцая булатом.
Я отыщу тебя, вождь Аты, в сонме твоих тысяч. Ужели я дам сокрыться туче, что погасила рассветный наш луч? Зажгите, о праотцы, метеоры, чтоб осветить мой шаг дерзновенный. В ярости я истреблю...* Но не должен ли я вернуться? Король остался без сына, седовласый среди супостатов. Его десница уже не та, что была в старину: слава его тускнеет в Эрине! Да не увижу его с высоты холма, в последней битве сраженного. Но как я могу к королю воротиться? Не спросит ли он меня о сыне? "Ты должен был встать на защиту юного Филлана". Нет, я пойду на встречу с врагом. Зеленодолый Инис-файл, радует слух мой шумная поступь твоя; я нападу на строи твои боевые, чтобы взора Фингала избегнуть. Но я слышу глас короля на туманной вершине Моры! Он призывает обоих своих сыновей. Исполненный скорби, я возвращаюсь к тебе, мой отец. Я возвращаюсь, подобно орлу, что встретил в пустыне ночной перун, ему крыла опаливший.
* Здесь поэт сознательно оставил предложение незаконченным. Смысл состоит в том, что он решил, уподобившись всепожирающему огню, истребить Кахмора, убившего его брата. Но когда он принял такое решение, ему внезапно весьма живо представилось положение Фингала. Он уже намерен вернуться, чтобы помочь королю вести войну. Но тут его снова охватывает стыд за то, что он не защитил брата. Он решает опять идти и отыскать Кахмора. Мы можем предположить, что он уже направлялся к вражескому стану, когда на Море прозвучал рог Фингала, созывая все войско предстать перед королем. Монолог Оссиана безыскусен, решения, следующие внезапно одно за другим, отражают состояние ума, крайне взволнованного несчастьем и угрызениями совести; однако, исполняя приказания Фингала, Оссиан вел себя столь безупречно, что нелегко понять, в чем же он отступил от долга. Дело заключается в том, что, когда людям не удается совершить то, чего они страстно желают, они, естественно, порицают самих себя как главную причину неудачи. Сравнение, которым поэт завершает монолог, весьма своеобразно и вполне согласуется с представлениями тех, кто живет в стране, где молния - обычное явление.
Вокруг короля по вершине Моры рассеялись строп разбитые Морвена.* Бойцы от него отвращали очи, каждый мрачно склонялся на ясенное копье. Молча стоял посредине король. Дума вздымалась за думой в его душе, словно вспененные волны на неведомом горном озере. Он озирался окрест: ни один из сынов его не появился, сверкая длинным копьем. Стесненные вздохи из груди исторглись, но он сокрыл свое горе. И вот наконец я под дубом встал. Но не раздался мой голос. Что я мог бы сказать Фингалу в этот час его горя? Наконец он прервал молчание, и воины прочь отпрянули.**
* Эта сцена торжественна. Поэт всегда помещает главного героя в обстановку, вызывающую возвышенные чувства. Дикая местность, ночь, разгромленное и рассеянное войско и более всего поведение и молчание Фингала - все эти обстоятельства рассчитаны на то, чтобы произвести впечатление ужаса. Оссиану более всего удаются ночные картины. Мрачные образы соответствуют меланхолическому складу его ума. Все его поэмы были сочинены после того, как деятельная часть его жизни осталась позади, когда он ослеп и пережил всех спутников своей молодости. Поэтому мы обнаруживаем, что все его творения окутаны пеленой меланхолии.
** Смущение Фингалова войска объясняется скорее стыдом, чем страхом. Король не был тираном. Он, как Фингал сам заявляет в пятой книге, _никогда не был для них чудищем, мрачным во гневе. Глас его не поражал громами их слуха, очи не извергали смерти_. Для первых веков существования общества деспотизм но характерен. Когда запросы рода человеческого скромны, он сохраняет свою независимость. Только развитая цивилизация воспитывает в душе ту покорность правительству, пользуясь которой честолюбивые начальники обретают абсолютную власть.
Мнение, будто бы простонародье горной Шотландии находилось в полном рабстве у своих вождей, является грубо ошибочным. Их глубокое почтение и привязанность к главам рода - вот исток этого невежественного заблуждения. Когда бывала затронута честь племени, оно безоговорочно подчинялось повелениям вождя. Но если кто-нибудь считал, что его притесняют, он мог перейти в соседний клан, принять новое имя и обрести покровительство и защиту. Угроза такого перехода несомненно побуждала вождей к осмотрительности в осуществлении своей власти. Коль скоро их значительность в общем мнении прямо зависела от числа их подданных, они старательно избегали всего, что могло бы это число уменьшить.
Власть законов распространилась в горной Шотландии значительно позже. А до тех пор кланы руководствовались в мирных делах не словесными приказаниями вождя, но тем, что они называли Clechda, или обычаями, перешедшими к ним по традиции от предков. Когда между отдельными лицами возникали споры, из старейшин племени избирались третейские судьи, чтобы решить дело согласно Clechda. Вождь, опираясь на свою власть, неизменно утверждал решение. Во время весьма частых войн из-за родовых распрей вождь пользовался своею властью не столь сдержанно, но даже и тогда он редко простирал ее до того, чтобы отнять жизнь своего соплеменника. Ни одно преступление не каралось смертью, за исключением убийств, а они были редки в горных местностях. Никто не подвергался какому-либо телесному наказанию. Память об оскорблении такого рода сохранялась бы веками в семействе, и члены его воспользовались бы любой возможностью, чтобы отомстить, если только наказание не исходило от самого вождя; в таком случае оно воспринималось скорее как отеческое поучение, нежели кара по закону за преступление.