Поэтические поиски и произведения последних лет
Шрифт:
Все это в прошлом, прочно забытом. Время его истекло. И зеркало гаснет в чулане забитом. Но вот что: тебя у меня отнимает стекло. Нас подло крадут отражения. Разве в этой витрине не ты? Разве вон в том витраже не я? Разве окно не украло твои черты, не вложило в прозрачную книгу? Довольно мелькнуть секунде, ничтожному мигу — и вновь слистали тебя. Окна моют в апрельскую оттепель, — переплеты прозрачных книг. Что в них хранится? И дома — это ведь библиотеки, где двойник на каждой странице: то идет, то поник. Это страшно, поверь! Каждая дверь смеет иметь свою тень. Тысячи стен обладают тобою. Оркестр на концерте тебя отражает каждою медной и никелевой трубою. Столовый нож, как сабля наголо, нагло сечет твой рот! Все тебя здесь берет — и когда-нибудь отберет навеки. И такую, как ты, уже не найдешь ни на одной из планет. Как это было мною оказано? —
«И тускло отражались веки в двуглавых зеркальцах монет. Все это спрятано навеки… Навеки, думаете? Нет!» Все в нашей власти, в нашей власти, И в антикварный магазин войдет магнитофонный мастер, себя при входе отразив. Он изучал строенье трещин, он догадался, как постичь мир отражений, засекреченный в слоях невидимых частиц. Там — среди редкостей витрины, фарфора, хрусталя, колец — заметит он овал старинный, вглядится, вспомнит наконец пятно, затерянное в детстве, завешанное кисеей, где, как пропавшая без вести, она исчезла… Где ж ее глаза, открывшиеся утром (но их закрыть не преминут), и где последняя минута, где предыдущих пять минут? Ему тогда сказали: — Выйди! — И повторили: — Выйди прочь! — Кто ж, кроме зеркала, увидел то, что случилось в эту ночь? — С изъяном зеркальце, учтите. — А, с трещиной… Предупрежден. — Вы редкости, я вижу, чтите… Домой, под проливным дождем домой, где начат трудный опыт, где блики в комнате парят, где ждет, как многоглазый робот, с рентгеном схожий аппарат; где, зайчиком отбросив солнце, всю душу опыту отдаст живущий в вечном эдисонстве и одиночестве — фантаст. —Но путь испытателя крут, особенно если беретесь за еще не изведанный труд. Сначала — гипотеза, нить… Но не бойтесь гипотез! Лучше жить в постоянных ушибах, спотыкаясь, ища… Но однажды сквозь мусор ошибок выглянет ключ. Возможно, что луч, ложась на стекло под углом, придает составным особый уклон, и частицы встают, как иглы ежа: каждая — снимок, колючий начес световых невидимок. Верно ли? Спорно ли? Просто, как в формуле:
(Эн квадрат равняется единице плюс дробь, где числитель четыре пи эн е квадрат, а знаменатель некое К?)
Но цель еще далека, а стекло безответно и гладко. Но уже шевелится догадка! Что, если выпрямить иглы частиц, возвратить, воскресить отражение? Я на верном пути! Так идти — от решения к решению, пи за что не назад! Нити лазеров скрещиваются и скользят. Вот уже что-то мерещится! —
Покроет серебристый иней поверхность света и теней, пучки могущественных линий заставит он скользить по ней. Еще туманно, непонятно, но калька первая снята, сейчас начнут смещаться пятна, возникнут тени и цвета. И — неудачами не сломлен, в таинственнейшей темноте он осторожно, слой за слоем, начнет снимать виденья те, которым не было возврата, и, зеркало зачаровав, заставит возвращаться к завтра давно прошедшее вчера! Границы тайны расступаются, как в сказке «Отворись, Сезам!». Смотрите, видите? Вот — пальцы, к глазам прижатые, к слезам. Вот — женское лицо померкло измученностью бледных щек, а зеркало — мгновенно, мельком взгляд ненавидящий обжег. Спиною к зеркалу вас любят, вас чтут, а к зеркалу лицом ждут вашей гибели, и губят, и душат золотым кольцом. Он видит мальчика в овале, себя он вспомнил самого, как с ним возились, целовали спиною к зеркалу — его. Лицом к нему — во всем помеха, но как избавиться, как сбыть? И вновь видение померкло. Рука с постели просит пить… Но мы не будем увлекаться сюжетом детективных книг, а что дадут вместо лекарства — овал покажет через миг… И вдруг на воскрешенной ртути мольба уже ослабших рук и стон: — Убейте, четвертуйте, дитя оставьте жить! — И вдруг, как будто нет другого средства — не отражать! — сорвется вниз, ударится звенящем сердцем об угол зеркало… И жизнь в бесчисленных зловещих сценах себя недаром заперла! Тут был не дом, тут был застенок, — и это знали зеркала. Все вышло! С неизбежной смертью угроз, усмешек, слез, зевот — ушло все прежнее столетье! А отраженье — вот — живет… На улице темно, ненастно, нет солнца в тусклой вышине. Отвозят бедного фантаста в дом на Матросской Тишине. —А тебя давно почему-то нет. Но разве жалоба зеркало тронет? В какой же витрине тонет твой медленный шаг, твои серьги в ушах, твой платочек, наброшенный на голову? И экрану киношному, наглому дано право и власть тебя отобрать из других и вобрать. А меня обобрать, обокрасть. И у блеска гранитных камней есть такое же право. Право, нет, ты уже не вернешься ко мне, как прежде, любя. Безнадежная бездна, какой, ты подверглась! Фары машин, как желтые половцы, взяли тебя в полон. Полированная поверхность колонн обвела тебя вокруг себя. Не судьба мне с тобою встретиться. Но осталось еще на столе карманное зеркальце, где твое сверкало лицо, где клубилась волос твоих путаница. Зеркальный кружок из-под пудреницы меньше кофейного блюдца. В нем еще твои губы смеются, мутный еще от дыханья, пахнет твоими духами, руками твоими согрет!
Но секрет отражений ведь найден. Тот фантаст оказался прав: сколько вынуто было зеркал из оправ и разгадано! Значит, можно по слойку на день тебя себе возвращать, хоть по глазу, по рту, по витку со лба, какой перед зеркальцем свесился. Слоик снял — и ты смотришь так весело! Снял еще — слезы льются со щек. Что случилось тогда, когда слезы? Серьезное что-то? Ты угрюма — с чего? Вдруг взглянула задумчиво. Снял еще — ты меня будто любишь. А сейчас выжимаешь из тубы белую пасту на щетку. Вот рисуешь себе сердцевидные губы и лицо освежаешь пушком. Можно жить и с зеркальным кружком, если полностью нету. Так, возьмешь безделицу эту — и она с тобой может быть… —
А может быть, пещеры, скалы, дворцы Венеций и Гренад, жизнь, что историки искали, в себе, как стенопись, хранят? Быть может, сохранили стены для нас, для будущих времен, на острове Святой Елены как умирал Наполеон? И в крепости Петра и Павла, где смертник ночь провел без сна, ничто для правды не пропало, и расшифровки ждет стена? А «Искры» ленинской страница засняла между строк своих над ней склонившиеся лица в их выражениях живых? Как знать? Окно дворца Растрелли еще свидетелем стоит январским утром при расстреле? А может быть, как сцены битв вокруг Траяновой колонны — картины стачек и труда и Красной гвардии колонны несет фабричная труба? И может быть, в одной из комнат не в силах потолок забыть, что Маяковский в пальцах комкал, что повторял?.. И может быть, валун в пустыне каменистой, куда под стражей шли долбить, — партсбор барачных коммунистов запечатлел?.. И может быть, на стеклах дачи подмосковной свой френч застегивает тень того, чей взгляд беспрекословный тревожит память по сей день? Но, может, и подземный митинг прочнее росписей стенных еще живет под гром зениток на арках мраморно-стальных? Все может быть!.. Пора открытий не кончилась. Хотите скрыть от отражений суть событий, — зеркал побойтесь, не смотрите: они способны все открыть. —Стой, застынь, не сходи со стекла, умоляю! Как ты стала мала и тускла! Часть лица налипает коверкаться. Кончились отражения зеркальца — оно прочтено до конца. Пустая вещица! Появилась на ней продавщица ларька, наклоняясь над вещами… И в перчатке — твоя, на прощанье, рука… —
Зеркала — на стене. Зеркала — на столе. Мир погасших теней в равнодушном стекле, В равнодушном?.. О, нет! Словно в папках «Дела», беспристрастный ответ могут дать зеркала. Где бы я ни мелькал, где бы ты ни ждала — нет стены без зеркал! Ищут нас зеркала! В чьей-то памяти ждут, в дневнике, в тайнике. «Мертвых душ» не сожгут в темный час, в камельке. Сохранил Аушвиц стоны с нар — вместо снов, стены — вместо страниц, след ногтей — вместо слов. Но мундирную грудь с хищным знаком орла сквозь пиджак где-нибудь разглядят зеркала. В грудь удар, в сердце нож, выстрел из-за угла, — от улик не уйдешь, помнят всё зеркала. Со стены — упадет, от осколков — и то никуда не уйдет кто бы ни был — никто!ДЕЛЬФИНИАДА
Поэма (1970)
А может быть, они записывают свои предания на холодных лентах летних течений Черного моря? И через Босфор переправляют их в Мраморное? Или складывают свои записи в темных подводных яминах? Или высекают их хвостами на отполированных скрижалях морских камней и читают их детям через увеличительные стекла медуз? Но это так — аллегории…
В детстве, загорелый и голый, я подражал им, кувыркаясь в кудрявых черноморских волнах, и нырял, воображая себя дельфином. Иногда они подплывали ко мне и что-то дружески насвистывали. Потом, удивляясь моей непонятливости, удалялись, издали оборачиваясь на меня. Но я улавливал некий смысл в их свисте…
Теперь это стало несколько проще. Каждое воскресенье я разговариваю с ними в бассейне через электронного переводчика. По-русски и по-дельфински их речь записана на звучные черные диски. У них своя Книга Бытия, свое сказание о Потопе…
Среди толпы блестящих спин играет с сыном мать-дельфин, то погружаясь, то взлетая, изогнуто, как запятая; как тень когда-то стройных ног хвоста раздвоенный клинок. Бело, как чайка, ее лоно, спина из черного нейлона; напоминают плавники движенья некогда руки; скорее женское, чем рыбье, ее блаженное улыбье. А сын, не зная ни о чем, собой играет, как мячом; она ему дает свободу всплывать и погружаться в воду и, объясняя жизнь ему, внушает по-дельфиньему: — Ныс, тьсап ньусыв хревв! (Сын, пасть высунь вверх!) Тьашыд ботч. (Чтоб дышать.) Худзов жевс. (Воздух свеж.) Хылпетв хагзырб ужок жьен. (В теплых брызгах кожу нежь.) Нифьлед ныс! (Сын- дельфин!) Идюл окзилб! (Люди близко!) Мчись, ныряй вниз, вниз! (Йярып, сьичм зипв, зипв!) Они спускаются под волны в мир безопасный, мир подводный, ежей, кораллов пестрый сад, где спруты люстрами висят, где рыбы с красными усами без батареек светят сами, на дно, в убежища свои, в полупрозрачные слои. Но там нет воздуха, нет неба, нет солнца, нет дождя, нет снега, и хочется наверх — домой, спешить за вспененной кормой. Мы, дельфины, опускаемся в глубины, огибаем невзорвавшиеся мины, якоря, уже рябые от ракушек, доски палуб, почерневших и распухших. Нас подводные встречают острова, где дельфина не достанет острога, где, раздут, свинцовоног и одноглаз, ищет золото пиратов водолаз, и спускается утопленник нагой с грузным камнем под разбухшею ногой. Эти толщи водяные, эти глуби мы родными не считаем и не любим, и кефаль, и скумбрия, и камбала — никогда роднёю нашей не была, только люди, только люди, только вы нам близки среди холодной синевы. И дышать мы подымаемся отсюда, безземельные морские чуда-юда, для игры, или охоты и любви — будто люди, будто люди, будто вы… Так, вплывая в прибережную теплынь, с нами хочет объясниться мать-дельфин, чтобы ультразвуковая ее речь помогла ей дельфиненка уберечь. — Наших мучеников дни и жития, и отплытия, и стран открытия, и с акулами кровавые бои сохранили полушария мои. Наши Библии, записанные в них, долговечнее пергаментов и книг, и глубокие извилин письмена в память к сыну переходят из меня. Я, как Ева вашей Книги Бытия, девять месяцев ношу свое дитя, и, как Авеля, но с черным плавником, я кормлю его соленым молоком, и неписаную Библию свою в плоть из плоти я ему передаю: «В начале пошел лед, и стали тонуть звери, и треснул земной свод. Покинул нору крот, покрылся водой берег; мы стали вязать плот. В потопе тонул слон, и мертвые львы плыли, и гром заглушил стон. Затопленные холмы исчезли в речном иле, и в море ушли мы…»