Поэтический космос
Шрифт:
Война Хлебникова с людьми, не желающими подчиняться законам звезд и продолжающими войну «за клочок пространства» вместо того, чтобы отвоевать все время, превратила поэта в «одинокого лицедея», который внезапно «с ужасом понял», что он невидим, что надо «сеять очи», что «должен сеятель очей идти».
Слова Ю. Н. Тынянова о том, что «Хлебников был новым зрением», которое «падает одновременно на все предметы», не являются метафорической данью памяти поэта, Новое зрение Хлебникова было новой реальностью, которая лишь сегодня завоевывает пространство в культуре.
Как муравей ползи по небу, Исследуй его трещины И, голубой бродяга, требуй Те блага, что тебе обещаны.Надувные мускулы и парящая арматура Фернана Леже — наилучшая иллюстрация к архитектурным космическим идиллиям Хлебникова. Эти индустриальные пасторали есть и у Андрея Платонова, и у Маяковского в «Летающем пролетарии». Хлебников строит космос из бревен. Несовместимость данного строительного материала со звездами явно радует глаз поэта:
Пусть небо ходит ходуном От тяжкой поступи твоей, Скрепи созвездие бревном И дол решеткою осей.Неужели этот утонченный филолог, колдующий над санскритскими корнями и геометрией Лобачевского, в действительности видит вселенную как сцепление рычагов и приводных ремней?
Думать так по меньшей мере наивно.
Пастушеские идиллии и пасторали Древнего Рима означали их исчезновение из реальной жизни, они вызывали добрую улыбку читателя, прощающегося с невозвратным прошлым. Таковы утопии Хлебникова, их надо читать с улыбкой, в них прощание с наивным механицизмом, переход от Ньютона к Эйнштейну.
Маховики, часовые механизмы, шестеренки, колеса, столь часто мелькающие в поэмах Хлебникова, — это отходная прошлому, хотя в самой жизни этим Маховикам и шестерням еще вертеться и вертеться.
Балды, кувалды и киюры Жестокой силы рычага В созвездьях ночи воздвигал Потомок полуночной бури.Поэтический автопортрет Хлебникова воссоздан через космические проекции:
…Череп, рожденный отцом, Буравчиком спокойно пробуравил, И в скважину надменно вставил Росистую веточку Млечного Пути, Чтоб щеголем в гости идти. В чьем черепе, точно в стакане, Была росистая веточка небес, И звезды несут вдохновенные дани Ему, проницающему полночи лес.Не всякий осмелится предложить свой пробуравленный череп как вселенское лицо. Хлебников видит, как вселенная «улиткой» ползет по пальцу, вобравшись отраженьем в драгоценный камень на перстне «председателя земного шара».
На земле вселенная неизмеримо велика по сравнению С человеком, небо наверху, а земля под ногами, но в царстве света все может быть иначе, наоборот. Человек больше вселенной, а небо лишь грязь под подошвами его сапог.
Вы помните? Я щеткам сапожным Малую Медведицу повелел отставить от ног подошвы, Гривенник бросил вселенной и после тревожно Из старых слов сделал крошево.Вот одна из первых метаметафор!
Микрокосмос элементарных частиц, открывшийся в наше время, как бы подтвердил правоту поэта. Тогда еще не были открыты микрочастицы, по массе превосходящие солнце, но уже ясна стала относительность понятия величины. Законы природы, открытые Эйнштейном, словно подчинялись метаметафоре. Почему бы ни разместить всю вселенную под ногтем у человека, если в принципе в каждой пылинке может оказаться вселенная, по размерам больше, чем наша?
И пусть невеста, не желая Любить узоры из черных ногтей, И вычищая пыль из-под зеркального щита У пальца тонкого и нежного, Промолвит: солнца, может, кружатся, пылая, В пыли под ногтем? Там Сириус и Альдебаран блестят И много солнечных миров.«Я тать небесных прав для человека» — такова эстетика Хлебникова. Он чувствовал жизнь как интервал на линии мировых событий, где любое возвращение к истоку было поступательным движением к устью. Кто почувствует мировое кольцо в душе, приобщится к вселенской жизни:
Ну что ж: бог длинноты в кольце нашел уют И птицы вечности в кольце поют — Так и в душе своей сумей найти кольцо И бога нового к вселенной обратишь лицом.ВИНТОВАЯ ЛЕСТНИЦА
Пушкин и Лобачевский
Есть какая-то тайна века в том, что мы фактически ничего не знаем о встрече А. С. Пушкина с Лобачевским.
Да, они встречались и, видимо, беседовали всю ночь, гуляя по улицам Казани. Но о чем шла беседа?
Предположить, что, встретившись с Пушкиным, Лобачевский стал бы занимать его пустыми разговорами, это значило бы ничего не понять в характере великого геометра. Да и Пушкин знал, с кем ведет многочасовую беседу. Конечно, речь должна была идти о «воображаемой геометрии». Тогда почему же в записях и дневниках Пушкина эта встреча никак не отражена? Правда, отголоском беседы может считаться знаменитая фраза о том, что вдохновение в геометрии нужно не менее, чем в поэзии. Геометрия Н. Лобачевского называется «воображаемая», а от «воображения» до «вдохновения» один шаг.
Во всяком случае, через год после встречи Пушкина с Лобачевским в булгаринском журнале «Сын отечества» появилась статья, полная невежественных и оскорбительных нападок на «воображаемую геометрию».
Статья эта очень поучительна, хотя и безымянна. Ее надо читать и перечитывать снова, ибо многие доводы против Лобачевского носят принципиальный, я бы сказал, методологический характер. Автор исходит из постулата, кажущегося ему аксиомой: воображаемое — значит нереальное. Проследим внимательно за этими доводами: ведь они будут повторяться и повторяются в наши дни всеми, кто с подозрением относится ко всему воображаемому и сложному.
«Есть люди, которые, прочитав книгу, говорят: она слишком проста, слишком обыкновенна, в ней не о чем и подумать. Таким любителям думания советую прочесть Геометрию г. Лобачевского. Вот уж подлинно есть о чем подумать. Многие из первоклассных наших математиков читали ее, думали и ничего не поняли. После сего уже не считаю нужным упоминать, что и я, продумав над сею книгой несколько времени, ничего не придумал, т. е. не понял почти ни одной мысли. Даже трудно было бы понять и то, каким образом г. Лобачевский из самой легкой и самой ясной в математике главы, какова геометрия, мог сделать такое тяжелое, такое темное и непроницаемое учение, если бы сам он отчасти не надоумил нас, сказав, что его Геометрия отлична от употребительной, которой мы все учились и которой, вероятно, уже разучиться не можем, а есть только воображаемая. Да, теперь все очень понятно.
Чего не может представить воображение, особливо живое и вместе уродливое! Почему не вообразить, например, черное — белым, круглое — четырехугольным, сумму всех углов в прямолинейном треугольнике меньше двух прямых и один и тот же определенный интеграл равным то /4, то это ? Очень, очень может, хотя для разума все это непонятно»
Стоп! Вот автор и попался. Разумом он называет все то, что ему понятно, а непонятное, по его мнению, недостойно внимания. Недоверие к воображению есть в конечном итоге недоверие к самой поэзии.
Примерно в то же время и с тех же позиций подвергалась яростным нападкам поэзия Пушкина и все его творчество. Обратите внимание: безымянный автор, ругая Лобачевского, в то же время явно намекает и на художественное творчество, в чем-то сходное с «воображаемой геометрией».
«За сим, и не с вероятностью только, а с совершенной уверенностью полагаю, что безумная страсть писать каким-то странным и невразумительным образом, весьма заметная с некоторых пор во многих из наших писателей, и безрассудное желание открывать новое…»