Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре
Шрифт:
Чем, на ваш взгляд, объясняется тот факт, что третья волна оказалась в целом более восприимчива к новому языку, новой культуре и новой географии, чем первая?
Гетто. Многие в первой волне приехали в эмиграцию уже с репутацией. Но кто в Париже мог знать, какая у них репутация? Они там работали шоферами. И вот они собирались друг с другом, чтобы подпитывать свои репутации. А если человек выделялся из общего ряда, как, например, Набоков, который приехал юнцом, то он автоматически становился чужим. Для меня было важно вырваться из Нью-Йорка, поездить по миру и особенно – поступить в аспирантуру, пожить в университетском городе. Говорят, в Анн-Арборе сейчас много русских. А тогда были считаные. Ты просто подброшен и плывешь. Там было невозможно делать вид, что я, мол, вон кто. В Анн-Арборе, конечно, знали, кто я, и отчасти поэтому приняли меня в аспирантуру, но тем не менее. А в Нью-Йорке – они все сидели здесь и говорили друг другу: «Ну, старик, ты великий!» Люди, которые чего-то здесь добились, которые продолжали что-то делать, такие как Бродский, от этого не зависели. У Бродского был свой круг, Нобелевская премия и все такое.
Кто из поэтов первой волны вам наиболее близок? Кому, на ваш взгляд, лучше других удалось запечатлеть то, что тогда было действительно актуально: зеркало, в которое смотрится Ходасевич и не узнает себя прежнего в себе нынешнем?
Ходасевич не мой любимый поэт. Набоков для этого уехал все-таки слишком маленьким. Мне ближе, скажем, Елагин, хотя он из второй эмиграции. Он мне понятнее, и у него эти мотивы – противопоставление здесь и там, воспоминания и так далее – очень ярки. Первая эмиграция как бы дописывала то, что в ней уже было заложено. А вторая волна (Елагин, Моршен) сложились как поэты уже здесь, в эмиграции. Вот если кто был по-настоящему «эмигрантским поэтом», то это они. Какая разница, что Бальмонт писал в эмиграции и на родине? Это были люди в возрасте, не считая, скажем, Набокова. Ходасевич, правда, тоже особый случай, потому что его ранние книги невозможно читать. Он тоже сложился как поэт только в эмиграции, но это потому, что он долго вызревал.
А проза?
Кажется, я не читал ни одного романа Алданова. Читал Берберову, но только мемуары. Приехав сюда, я стал читать то, чего не мог читать раньше, но в основном это была англоязычная литература. У меня не было намерений провести свой век эмигрантом. Я приехал в эту страну и стал жить ее жизнью. За исключением стихов, я ничего особенного по-русски и не читал. Вот тот, «ранний», Цветков, может быть, и читал, но я не помню, что он читал, честное слово. Кроме Набокова, конечно. Бунин, да, но все эти «Темные аллеи» – фуфло по сравнению с ранним Буниным.
Ощущали ли вы в 70-е годы конфликт «отцов и детей» среди представителей разных поколений эмиграции? С кем из литераторов старшего поколения вам довелось общаться? С кем сложились отношения, а с кем нет? Почему?
Из старых – практически ни с кем. У нас в нашей эмиграции был свой конфликт: между совписовским поколением, например Коржавиным и Некрасовым, и такими, как я, Лимонов и Соколов. Все это обозначилось на той самой конференции в Лос-Анджелесе. Общение со старым поколением у меня было, потому что я какое-то время редактировал газету «Русская смерть», которая стала выходить после войны в Сан-Франциско, и ее читательский контингент состоял, в частности, из харбинской эмиграции [120] . Но в основном это были люди обычных профессий, с ними я общался, выпивал, соглашался или спорил, но это были контакты не на том уровне, чтобы говорить о серьезном конфликте поколений. В старых эмигрантских изданиях я не печатался.
120
Газета «Русская жизнь», издающаяся в Сан-Франциско с 1921 г.
Третья волна была более разбросана и географически (Америка, Европа, Израиль). Чем отличалась русская культурная жизнь в Европе, когда вы жили в Мюнхене и в Праге, от американской?
Да, Америка, Израиль и Европа – как бы три главных издательских центра. Но в Европе я мало общался с русскими писателями, потому что сам в то время не писал. На «Свободе» я работал с Юрьененом и Померанцевым (который до сих пор там служит). Кроме того, в то время Россия уже открылась, так что возникла другая культурная география. Ты уже меньше обращал внимание на то, что происходит в эмиграции, которая притихла, и, в общем, смотрел на Восток.
Что, на ваш взгляд, помимо собственно географии составляет основу творчества в диаспоре независимо от поколения?
В диаспоре есть свои грибницы. Масса людей что-то пишет и серьезно к этому относится. Но это не самовозобновляющаяся среда: новые грибы на том же месте уже не растут. В этом смысле КСП более долговечно: они воспитывают своих детей на тех же песнях, что пели сами. Но чтобы человек вырос здесь и стал русским писателем, такого почти не бывает. Эти люди идут в «экзоты» и пишут по-английски. Те, кто возник в эмиграции, как, например, Илья Каминский, пишут по-английски. В моем поколении таких как раз не было. Есть одно исключение – Саша Стесин, который уехал в 12-летнем возрасте и пишет по-русски. Он действительно хороший поэт.
Литературная эмиграция – всегда одно поколение?
Конечно. Мы не знаем, что будет завтра: гайки-то все затягиваются. Но в настоящий момент литературной эмиграции нет. Да, масса людей живут сейчас где угодно. Шишкин живет в Швейцарии – просто по личным обстоятельствам. Печатается он в России. Так что эмигрантской литературы сейчас нет. Сама эмиграция если и существует, то она в основном экономическая. Может быть, кто-то уезжает потому, что не хочет, чтобы его детям в школах вдалбливали всякую чушь. Возможно, это политическая эмиграция. Но это не значит, что они уезжают, чтобы обрести свободу. Мы уезжали, чтобы свободно писать. С другой стороны, разве я должен интересоваться тем, что происходит сейчас на русской почве в диаспоре, только потому, что я русский? Нет, не обязательно. Меня больше интересует, что делается в каком-нибудь, условно говоря, Кемерове, какой гриб там вырастает из той грибницы. Здесь этот гриб не растет – это очевидно.
Как изменилась жизнь русской эмиграции, когда началась перестройка и стало можно ездить?
Культурная жизнь в эмиграции в любом случае стала бы постепенно загнивать. Журналы стали лопаться – и здешние, и израильские, и парижские. Перестройка все это в каком-то смысле потопила. Когда она началась, я жил в Вашингтоне. Помню, одним из первых приехал Битов. С Вознесенским мы долго сидели вдвоем в отеле и выпили бутылку водки. Он мне рассказывал, что будет, что обещал им Горбачев на встрече с деятелями культуры. Не верил я тогда, по-моему, ни одному слову. Но все оказалось правильно. С начала 90-х я уже жил в Европе, но приезжал сюда и познакомился здесь, например, с Гандельсманом, который недавно приехал. Так или иначе, тогда настало время моих друзей из России. Все совершенно естественно стали интересоваться ими. Пока я здесь как умел блистал, они там сидели в своих подвалах или давали показания в КГБ. Теперь их стали возить по миру, а про нас забыли. И в этом я как раз видел справедливость. Но так получилось, что в то время я перестал писать стихи. Поэтому все это меня интересовало уже в плане их судьбы, а не моей.
Как вы относитесь к тому, что сейчас происходит в русский поэзии в России? Вы считаете себя прямым участником этого процесса или наблюдаете за ним как бы немного со стороны?
Думаю, что я в любом случае участвую в этом процессе, потому что вижу реакцию людей на свои стихи, будь она положительная или отрицательная. Когда я снова стал писать, было странно видеть, как разделились мнения: часть людей встретили меня с энтузиазмом, а часть как бы обиделись: мол, откуда он вылез, у него, наверное, пиар и так далее. Но поэты так жили всегда. В Москве у меня очень много друзей. Есть поэты, которых я очень ценю, есть другие, которых ценю меньше. Раньше я высказывал свое мнение безапелляционней, но сейчас я не хочу быть героем скандала.
Что вы думаете о политической поэзии, актуальной в последнее время в России?
Я сам иногда пишу такие стихи, когда меня что-то затрагивает. Когда я возмущен. Люди того круга, которых я считаю своими друзьями в Москве, разделяют мои понятия, и было бы странно, если бы они не высказывались. Кто-то склонен высказываться более прямо, кто-то прямо не пишет, но всей своей мимикой дает понять, за что он и против чего. Это закономерно. В Москве нет Майдана, но есть возмущение. Так или иначе, к хорошим стихам я отношусь хорошо, к плохим – плохо.
Каковы ваши прогнозы?
Это будет сильно зависеть от ситуации в стране. Непонятно, каким именно образом, но зависимость очень сильна. А ситуация в стране непредсказуемая. Единственное, что точно, это что наработанный капитал сейчас там. Эти люди никуда по большей части не уедут, да и что им делать на Западе (не в том смысле, конечно: пусть приезжают и выращивают детей в нормальных условиях). Но они, скорее всего, не уедут. Не так давно в Москве я сидел в кафе с Рубинштейном. Подходит хозяйка и спрашивает его: «Лев Семенович, почему вы не уезжаете за границу»? А зачем Лев Семенович поедет за границу? Что он здесь будет делать, в Квинсе, например, в то время как там он в самом центре событий? Что будет дальше? Дмитрий Кузьмин любит говорить, что его поколение в 90-е годы как-то организовывалось, сбивалось в дивизии, был «Вавилон» и так далее, а новое поколение более апатично. Но Кузьмину там виднее [121] . Мне трудно об этом судить. Но факт, что там есть хорошие силы, а куда это дальше пойдет, боюсь предсказывать.
121
В 2014 г. Дмитрий Кузьмин переехал в Латвию.