Поезд на третьем пути
Шрифт:
Лакеи в красных фраках с золотыми эполетами: метрдотели, как один человек, в председатели совета министров просятся; во льду шампанское, с жёлтыми наклейками, прямо из Реймса, от Моэта и Шандона, от Мумма, от Редерера, от вдовы Клико, навеки вдовствующей.
А в оркестре уже танго играют.
Иван Алексеевич Бунин, насупив брови, мрачно прислушивается, пророчески на ходу роняет:
— Помяните мое слово, это добром не кончится!..
Через год-два, так оно и будет.
Слишком хорошо жили.
Или, как говорил Чехов:
— А как пили! А как ели! И какие были либералы!..
А покуда что, живи вовсю, там видно будет.
Один сезон, другой сезон.
Круговорот. Смена.
Антрактов никаких.
В Благородном Собрании музыка, музыка, каждый вечер концерт.
Из Петербурга приехал Ауэр.
Рояль фабрики Бехштейна. У рояля Есипова.
Играют Лядова, Метнера, Ляпунов.
К Чайковскому возвращаются, как к первой любви.
Клянутся не забыть, а тянутся к Рахманинову.
В большой моде романсы Глиэра.
Раздражает, но волнует Скрябин.
Знатный петербургский гость, солист Его Величества, дирижирует оркестром Зилоти.
Устраивает «Музыкальные выставки» Дейша-Сионицкая.
Успехом для избранных пользуется «Дом песни» Олениной-д-Альгейм.
Через пятнадцать лет избранные переедут в Париж, а студия Олениной-д-Альгейм водворится в Passy, в маленьком особнячке, на улице Faustin-Helie.
Театр, балет, музыка.
Художественные выставки, вернисажи.
Третьяковская галлерея, Румянцевский музей, коллекции Щукина, — все это преодолено, отдано, гостям, приезжим, разинувшим рот провинциалам, коричневым епархиалкам, институтам благородных девиц под водительством непроницаемых наставниц в старомодных шляпках, с шифром на груди.
На смену пришел «Мир искусства», журнал и выставка молодых, новых, отважившихся, дерзнувших и дерзающих.
Вокруг них шум, спор, витии, «кипит словесная война».
Академические каноны опровергнуты.
Олимпу не по себе.
Новые созвездия на потрясённом небосклоне.
Рерих. Сомов. Стеллецкий. Сапунов.
Судейкин. Анисфельд. Арапов.
Петров-Водкин. Малютин.
Миллиоти. Машков. Кончаловский.
Наталья Гончарова. Юон. Ларионов.
Серов недавно умер, но обаяние его живо.
Есть поколения, которым непочтительность не к лицу.
Продолжают поклоняться Врубелю.
Похлопывают по плечу Константина Коровина.
Почитают Бенуа.
А еще больше Бакста.
Написанный им портрет Чехова уже принадлежит прошлому.
Теперь он живет в Париже, и в альманахах «Мира искусства» печатаются эскизы, декорации к «Пизанелле» Габриеле д-Аннунцио.
В постановке Мейерхольда, с Идой Рубинштейн в главной роли…
Чудак был Козьма Прутков, презрительно возгласив, что нельзя объять необъятное.
И не только необъятное можно объять, а и послесловие к нему.
Вроде возникших в пику уже не многоуважаемой Третьяковской галлерее, а самому «Миру искусства» — футуристических выставок, где процветали братья Бурлюки, каждый с моноклем, и задиры страшные.
А Москва и это прощала.
Забавлялась недолго и добродушно забывала.
Назывались выставки звонко и без претензий.
«Пощечина общественному вкусу».
«Иду на вы».
И «Ослиный хвост».
Во всем этом шумном выступлении была, главным образом, ставка на скандал, откровенная реклама, и немалое самолюбование.
Все остальное было безнадежной мазней, от которой и следа не осталось.
Но литературному футуризму выставки эти службу, однако, сослужили, явившись своего рода трамплином для будущих «свободных трибун», диспутов и публичных истерик.
Называли Бурлюков — братья-разбойники, но в арестантские роты своевременно не отдали, благодаря чему один из них благополучно эмигрировал в Нью-Йорк и в течение нескольких лет скучно лаял на страницах большевистского «Русского голоса», прославляя военный коммунизм и охаивая голодную эмиграцию.
Однако вернуться на советскую родину не пожелал, предпочитая носить свой революционный монокль в стране акул и свиных королей.
«Ослиный хвост» бесславно погиб.
Внимание москвичей на мгновение привлек приехавший из Швейцарии Жак Далькроза, выступивший с публичной лекцией по вопросу весьма насущному и для русской общественной жизни действительно неотложному.
«Ритмическое воспитание молодежи».
Лекция имела огромный успех, почему — до сих пор неизвестно.
Тема была во всех смыслах актуальная.
Ибо российская молодежь была, как известно, всем избалована, привилегированные классы — теннисом и крикетом, и исстрадавшиеся низы — стрельбой из рогатки и чехардой.
Но ритма, конечно, не хватало.
Устами Жака Далькроза античная Эллада заклинала Варварку и Якиманку скинуть тулупы и валенки, и босиком, в легких древнегреческих хитонах, под звуки свирели, начать учиться плавным, музыкальным движениям, хоровому началу и танцу.
Все это было в высшей степени увлекательно и настолько заразительно и почтенно, что после отъезда швейцарского новатора, в Москве и Петербурге и даже в глухой далекой провинции возникла настоящая эпидемия ритмической гимнастики, и те самые светлые девушки, которые задумчиво стояли на распутье, не зная куда им идти — на зубоврачебные курсы или на драматические, сразу все поняли, и, стремглав, пошли в босоножки.
А тут, как будто все было условлено заранее, на крыльях европейской славы прилетела Айседора Дункан.
На мощный, мускулистый, англосаксонский торс наугад были накинуты кисейные покровы, дымчатая вуаль и облачко легкого газа.
Под звуки черного рояля поплыло облачко по театральному небу, понеслась величественная босоножка по московской сцене, то воздевая к солнцу молитвенно протянутые руки, то, припав на одно колено, натягивала невидимый глазу лук, то, угрожая погрузиться в бездну, спасаясь от любострастных преследований самого Юпитера.
После греческой мифологии был вальс Шопена.