Поэзия первых лет революции
Шрифт:
«„Скиф“.
Есть в слове этом, в самом звуке его - свист стрелы, опьяненной полетом; полетом - размеренным упругостью согнутого дерзающей рукой, надежного, тяжелого лука. Ибо сущность скифа - его лук: сочетание силы глаза и руки, безгранично вдаль мечущей удары силы»134.
Этим пышным, широковещательным и туманным «определением» начиналась первая декларация «Скифов», целиком выдержанная в таких же неопределенно-возвышенных тонах и выражениях, из которых трудно узнать, кем же по существу является «скиф» и что лежит в основе этого движения. И в дальнейшем «скифские» лозунги и установки характеризуются крайней отвлеченностью, запутанностью, бесформенностью. Это - преклонение перед «народной стихией», понимаемой очень общо, вне классовой дифференциации; «мессианские» устремления, сочетавшие веру в победу мировой революции с патриархальнейшим славянофильством, и народнические иллюзии с эсхатологией символизма (Россия вступает «на крестный путь» во имя всемирного «воскресения»). Это, наконец, само понимание «революции» и «революционности», о которых говорилось очень много и горячо, но до того порой расплывчато и неопределенно, что эти понятия лишались исторического и социального содержания, превращались чуть ли не в свойство человеческого темперамента, означали (как, например, в некоторых статьях Иванова-Разумника) неудовлетворенность «любым строем», «любым внешним порядком»: «Разве скиф не всегда готов на мятеж?»135.
На почве этой «мятежности», «революционности», «духовного максимализма» временно сблизились авторы очень разного общественного и литературного профиля - певцы революции и те, кто принимал ее, сопровождая свое «приятие» такими оговорками, что об их «революционности» можно говорить лишь очень условно. Само это сближение оказалось возможным, потому что платформа «скифов» была до крайности широка, неопределенна, необязательна. Со «скифских» позиций Иванов-Разумник критиковал Временное правительство Керенского и напуганную Октябрем интеллигенцию, обличал З. Гиппиус, Д. Мережковского, А. Ремизова за антиреволюционные выступления. Но вечная «революционность» не мешала ему посылать стрелы в адрес пролетарского государства или же упрекать Маяковского в «буржуазности» - за излишнее, как ему казалось, пристрастие к материальному началу (а в качестве поэтов, обогнавших Маяковского в понимании революции, фигурировали «одухотворенные» Есенин и Клюев)136.
Вряд ли справедливо слишком прямолинейное утверждение Е. Наумова, что в поэме Блока «Двенадцать», которую поднял на щит Иванов-Разумник, последнего «привлек не ее революционный пафос, а то обстоятельство, что в ней впереди красногвардейцев оказывается Христос»137. Но, действительно, революционный пафос поэмы никак не исчерпывался скудной и расплывчатой «скифской» программой, а в трактовке «Двенадцати», предложенной Ивановым-Разумником, содержались явственные тенденции перевести этот пафос в отвлеченный, «надисторический» план138 То же можно сказать о стихотворении Блока «Скифы», которое послужило знаменем группы и несомненно было отчасти навеяно «скифством», но по своему общественному и литературному значению намного превысило групповые установки.
В особом положении среди «скифов» находились крестьянские или, как их часто тогда называли, «народные поэты» - Клюев, Есенин, Орешин и некоторые другие, не выступавшие активно в «скифских» изданиях, но по существу примыкавшие к той же группе (С. Клычков, А. Ширяевец и др.). Хотя некоторые из них еще за несколько лет до революции пользовались благосклонным вниманием в символистских кругах, все же тогда они фигурировали в качестве «меньших братьев», опекаемых своими старшими наставниками. Теперь же, в новой общественно-политической ситуации, эти авторы окружены почетом и сами задают тон. Если в первом сборнике «Скифы» центральное место занимал А. Белый, то во втором сборнике это место переходит к Н. Клюеву, и А. Белый сопровождает его стихи восторженным предисловием. В блоке символистов с крестьянскими поэтами последние начинают явно перевешивать, и это было связано не только с их возросшей творческой активностью, но и с тем, что. «скифам» импонировало присутствие в их рядах «народных поэтов», на которых отныне возлагаются большие надежды. Не обошлось здесь и без народнических иллюзий на тот счет, что крестьянская Россия (от имени которой выступали левоэсеровские идеологи) устами названных авторов произнесет, наконец, свое «вещее слово». Поэтому Иванов-Разумник, выдвигая Клюева, Есенина и Орешина на передний план всей современной литературы, противопоставляет их творчество «городским поэтам», которые, по его мнению, «провалились на революции». В этом обособлении трех имен от «городской поэзии» заключалась, конечно, определенная тактика - расчет на деревню, «на мужика», который должен сыграть ведущую роль и в жизни, и в искусстве, В статье «Поэты и революция», являющейся программной для второго сборника «Скифы», Иванов-Разумник писал в явном противоречии с реальным соотношением литературных сил той поры:
«Отчего это так случилось: в дни революции стали громко звучать только голоса народных поэтов? И притом „народных» в смысле не только широком, но и узком: Клюев, Есенин, Орешин - поэты народные не только по духу, но и по происхождению, недавно пришедшие в город с трех разных сторон крестьянской великой России, с Поморья, с Поволжья и „с рязанских полей коловратных»».
Особенно знаменательно и для разумниковской позиции и для «скифской» программы, что пальма первенства была вручена Н. Клюеву. «Клюев - первый народный поэт наш, первый открывающий нам подлинные глубины духа народного»139, - заявлял Иванов-Разумник. «Сердце Клюева соединяет пастушечью правду с магической мудростью; Запад с Востоком; соединяет воистину воздыхания четырех сторон Света. ...Народный поэт говорит от лица ему вскрывшейся Правды Народной...»140, - вторил ему А. Белый на страницах того же издания.
Эта ориентация на Клюева, послужившая, кстати сказать, одним из оснований для разрыва со «скифами» С. Есенина (освобождавшегося в то время из-под клюевской опеки и не считавшего Клюева столь значительным явлением), носила принципиальный характер. Именно Клюев полнее других поэтов отвечал требованиям, идущим и от эсеровской идеологии и от символистской традиции. Преданность «нетронутому», «вековечному» патриархально-общинному укладу, вера в утопический «мужицкий рай», противопоставленный «дьявольской» городской цивилизации и пролетарскому социализму, сочетались в творчестве Клюева с мистическими представлениями о русском «народе-богоносце» и его провиденциальной роли во всемирной истории.
В отличие от других авторов его круга, у которых встречаются сходные мотивы (что во многом объяснялось клюевским же влиянием - например, у С. Есенина), эти идеи и настроения не были для него временным увлечением, литературной манерой и поэтической модой. Они имели чрезвычайно прочную базу в его мировоззрении, в его жизненной позиции и оформились в своего рода религиозную доктрину, которую Клюев отстаивал с большим упорством.
Эту твердость в убеждениях, так привлекавшую символистов и богоискателей (которые сами часто оказывались способными лишь на игру в «религиозное творчество» и искали поддержки в «исконной» народной почве), Клюев выводил из своего крепкого «мужицкого корня», относясь к интеллигенции с нескрываемым презрением. Порою он устанавливал и более глубинные связи, уходящие в отдаленное прошлое, в область древнейших «пракультур», и рассматривая свою деятельность как увенчание весьма разветвленного «генеалогического древа» («Я потомок лапландского князя, Калевалов волхвующий внук» и т. д.). Но органичность для его творчества религиозно-патриархальной старины (что действительно выделяло Клюева из родственной ему литературной среды и позволило ему занять влиятельное в ней положение) имела истоком раскольническо-сектантские «заводи», которые всегда отличались большей идеологической устойчивостью даже по сравнению с официальной церковью, не говоря уже о «домашней» религии крестьянского обихода.
На эту сторону клюевской религиозности обратил внимание поэт В. Князев, написавший книгу, специально посвященную разбору и разоблачению «клюевщины», - столь серьезную опасность представляло тогда это явление. «Клюев... и не рядовой пахарь, и не православный пахарь. Клюев - идеолог-сектант. Мистическую пашню свою он пашет глубокозабирающим „электроплугом“ идейно-духовно-обоснованной потребности в божием бытии»141.
В самом деле, в облике Клюева было много от сектанта-начетчика, осуществлявшего весьма умело свое духовное руководство. Крайний фанатизм, нетерпимость, готовность стоять до конца на защите своего идеала «в самосожженческих стихах» - совмещались у него с достаточной гибкостью, расчетливостью, «живучестью» в отношении современности. Его поэтическая система, питавшаяся древнерусской книжностью и мистическими песнопениями самого разного «толка» - от старообрядцев до скопцов, в условиях революции многими воспринималась как забавный анахронизм. По поводу клюевской книги «Медный Кит» (1919) в печати тогда острили, что она «издана Петроградским Советом, вероятно, с научной целью, чтобы знали, как преломилась „современность» в голове человека, который отстал от жизни ровно на 30 столетий»142. Но вскоре выяснилось, что Клюев отнюдь не пассивно преломляет современность.
В статье 1908 г. «Стихия и культура» А. Блок, интересовавшийся русским расколом и видевший в нем скрытые революционные возможности, сравнивал две народные песни - сектантскую и разбойничью:
«Они поют:
Ты любовь, ты любовь,
Ты любовь святая,
От начала ты гонима,
Кровью политая.
Те поют другие песни:
У нас ножики литые,
Гири кованные,
Мы ребята холостые,
Практикованные...
Пусть нас жарят и калят
Размазуриков-ребят -
Мы начальству не уважим
Лучше сядем в каземат...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В дни приближения грозы сливаются обе эти песни: ясно до ужаса, что те, кто поет про „литые ножики», и те, кто поет про „святую любовь“, - не предадут друг друга, потому что - стихия с ними, они - дети одной грозы...»143
Предсказание Блока не сбылось. Но в творчестве Клюева эти две песни на некоторое время слились, породив причудливую смесь архаики и современности, мистики и политики, революционной фразеологии и богослужебного обряда: «Господи! Да будет воля твоя лесная, фабричная, пулеметная»144.
Поселившись на далекой Вытегре наподобие отшельника, он обращался с посланиями к русскому народу, напоминающими одновременно религиозную проповедь и боевую прокламацию:
«Нищие, голодные, мученики, кандальники вековечные, серая, убойная скотина, невежи сиволапые, бабушки многослезные, многодумные, старички онежские, вещие, - вся хвойная, пудожская мужицкая сила - стекайтесь на великий, красный пир воскресения!