Погаснет жизнь, но я останусь: Собрание сочинений
Шрифт:
И тут же в утешение себе цитировал стихи Клюева:
Пусть мы некрасивые,
Старые, плешивые,
Но душа — как сон.
Всё же, несмотря на некоторую поношенность, был он весьма хорош собой. Портил его разве только хотя и безупречной формы, но чересчур маленький нос да еще черствые складки около большого с тонкими губами рта. Глаза были у него разные: один глаз карий, другой серый, но заметить это можно было лишь при ярком свете. Постоянно расширенные зрачки создавали впечатление больших темных глаз. Взгляд этих глаз был настолько острым, что не сразу удавалось уловить в нем даже общее душевное настроение. Пытливая наблюдательность соединялась в этом взгляде с твердой уверенностью в правильности и непоколебимости собственных устремлений.
Переубедить Зарудина в чем-либо было почти невозможно, но увлечь, удивить, заразить любой новой идеей, выдумкой, лирической настроенностью было легко. И тогда в тех же глазах из-под высоко поднятых густых бровей мелькала озорная удаль русского рубахи-парня либо добродушно сквозило по-мужицки хитроватое одобрение. В народность его и глубокую связь с рабочей и мужицкой Русью, о которой он пытался говорить в своих стихах, трудно было поверить. Но в живом душевном облике его это психологическое родство с рабочим людом, окончательно осознанное и понятое им самим на вшивых вокзалах, в красногвардейских теплушках, в бродяжничестве и голодовках 1918 года, бесспорно чувствовалось.
Зарудина многие не любили; была тут, несомненно, и доля зависти к тому, что он умел если уж не быть, то во всяком случае выглядеть всегда и всюду первым и лучшим.
В самом «Перевале» отношение к Зарудину было, хотя и с полным признанием его способностей, всё же осторожным.
Димитрий Горбов, как мы уже упоминали, утверждал, что Николаю Николаевичу легче писать, нежели что-нибудь читать.
Писал Зарудин действительно легко. Друзья его недоумевали, каким образом, никогда не бывая дома, посвящая всё свое время общению с приятелями и различным развлечениям, вроде охоты, перманентно влюбленный, он всё же ухитрялся достаточно часто печатать стихи, рассказы и под конец выпустил целый роман.
Однако устные выступления давались Зарудину еще легче, чем писательская работа. Когда он рассказывал свои замыслы — всегда получалось несравненно богаче, красочнее, нежели то, что впоследствии было положено на бумагу.
Однажды случилось ему по каким-то делам, а быть может, и просто для того, чтобы поохотиться в заволжских лесах, приехать в Нижний Новгород. Местные литераторы предложили Зарудину в Нижегородском педагогическом институте рассказать о работе писателя. Позднее нам довелось слышать более чем восторженные отзывы учителей и особенно учительниц об этом его выступлении:
— К нам не раз приезжали из Москвы такие писатели, как Борис Пильняк, Всеволод Иванов, Леонид Леонов, Сейфуллина, Лидин и многие другие, но впервые мы поняли, что такое настоящий писатель, только при встрече с Зарудиным. Он весь не такой, как другие. В каждом слове его чувствовалось, что перед нами подлинный поэт и огромный художник.
Все современные литературные фигуры рядом с ним казались валкими и серенькими обывателями. Рассказывая о самых, казалось бы, обыкновенных вещах, он поднимался на высоты, недоступные обыкновенному человеку, и в то же время это была не отвлеченная поэзия, а реальная и даже жадная любовь к человеку и к земле…
И надо сказать, что в подобных отзывах, хотя они исходили преимущественно от женщин, была значительная доля истины. Весь внешний облик Николая Николаевича был именно таким огненным и крылатым. В любое общество он приносил с собою эту заряженность идеями, замыслами, чувствами, а потому невольно прощалось ему многое такое, что в других людях казалось совершенно неприемлемым.
Кроме того, не один Зарудин, но большинство перевальских художников не имели твердых этических устоев, значительно этим отличаясь от теоретиков «Перевала». Воронский, Лежнев и Горбов несли в себе понятие совести в том виде, как оно существовало до революции. У Зарудина, Губера и Слетова, так же, как у большинства современных советских писателей, если и была так называемая совесть, то имела она такие безграничные допуски, что едва ли в какой-либо степени соответствовала данному понятию. Но, несмотря на безмерное честолюбие и крайний эгоизм, внешне в «Перевале» всё же шла игра в высокое благородство чувств и характеров. Во всяком случае, это целиком относится к Зарудину, Губеру и Слетову. Катаев, как мы увидим дальше, был человеком иного душевного склада.
Ярким примером распущенности нравов, столь характерной для быта литераторов тридцатых годов, служат постоянные супружеские разводы и легкомысленные связи в советской артистической среде. Но тут Зарудин, как самый ярый противник всяческих законных браков, оказался неожиданным исключением. Проповедуя холостяцкую жизнь и свободную любовь, он, не в пример всем остальным художникам «Перевала», был женат всего один раз. Он не бросил свою, влюбленную в него с самых гимназических лет, Веру Петровну. Но никакой заслуги или рыцарской доблести в этом, конечно, не было. Пользуясь всем комфортом возлюбленного супруга, он совершенно открыто изменял жене на каждом шагу. Иногда Зарудин исчезал из дома на несколько месяцев – это означало, что он путешествовал где-то с очередной своей поклонницей. Но сердце Веры Петровны было настолько любвеобильным, что она всё прощала своему Кокочке и даже гордилась его любовными победами. Сама она неизменно хранила верность и воспитывала дочь, которую Николай Николаевич хотя и любил, но никаких отцовских обязанностей по отношению к ней не чувствовал.
Не только в недрах собственного семейства, но всюду в практической жизни Зарудин умел устраиваться с предельным комфортом. Он не любил говорить о гонорарах, но никогда не испытывал нужды в деньгах. Во время продовольственного кризиса 1930-32 годов из всех перевальцев он первым был прикреплен к самому лучшему закрытому распределителю «Литер А». Одним из первых он раздобыл себе новенькую пишущую машинку, что в те годы считалось большой роскошью. У него были первоклассные охотничьи ружья. Его писательские командировки были всегда оформлены так, что при минимальной работе он получал возможность самых широких развлечений. Таким образом он охотился на Алтае, на Чанах, в Сибири, в ветлужских и нижегородских лесах, отдыхал с любимой девушкой в винодельческом совхозе Абрау-Дюрсо, бывшем удельном имении. В течение четырех месяцев он наслаждался гостеприимством Армении и многое другое в том же роде.
Широко известная эпиграмма на Сергея Михалкова в неменьшей степени подошла бы и к Зарудину.
Что другим не доставало,
Всё он мигом доставал,
Самый ловкий доставало
Из московских доставал.
Разница с Михалковым заключалась лишь в том, что Николай Николаевич никогда не хвастался своими доставаниями. Всё это делалось у него как бы само собой, так же неприметно, как успеваемость его в писании рассказов, без какой бы то ни было усидчивости, без видимого напряжения сил. И тем более удивительны были эти его всевозможные достижения, что в карьере Николая Николаевича Зарудина к этому времени уже наметились явные для окружающих трещины.
Будучи в прошлом своем политкомиссаром в красной армии и членом ВКП(6), Зарудин по окончании гражданской войны не был демобилизован, военную форму не носил, но был обязан работать в военной газете «Красная звезда». При первой же вспышке троцкистской оппозиции он решительно и открыто примкнул к левой фракции. Партийная ячейка газеты «Красная звезда» в резких выражениях пыталась вразумить его. В ответ на партийный выговор Зарудин на виду у всех членов ячейки разорвал свой партийный билет. На другой же день его исключили из партии, демобилизовали и убрали с работы. Оставаться вне партии для Николая Николаевича первое время было тяжело, но зато демобилизация и возможность быть свободным литератором его, конечно, радовали. Эта смелая выходка сошла Зарудину безнаказанно, так как Троцкий оставался еще некоторое время у власти. Затем казалось, что о Зарудине забыли, да и сам он в дальнейшем не давал повода считать себя активным троцкистом. Но все ближайшие его приятели знали, что над письменным столом Николая Николаевича по-прежнему висит портрет Льва Давыдовича Троцкого и что его отношения с Воронским не ограничиваются только литературными интересами. Чем дальше и ожесточеннее шло преследование оппозиционеров, тем менее устойчиво должен был ощущать себя Николай Николаевич. Но, до конца понимая, что надеяться ему не на что, он и тут сохранял свой обычный оптимизм и продолжал исповедывать свою верность революции и даже партии, в которой уже не состоял.
— Выкинула меня партия и, вероятно, была права, — говорил он с лирической грустью, — и если даже совсем уничтожит, я тоже скажу, что права и что дай Бог ей здоровья…
В начале тридцатых годов внутри «Перевала», вернее среди основных участников содружества, зачастую при закрытых дверях возникали горячие споры о генеральной линии партии, о Троцком, о сталинской диктатуре. В подобных беседах Зарудин яро защищал Троцкого и беспощадно издевался над новым полицейским режимом.
Иван Катаев хмурился и, не возражая по существу, говорил: