Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Погребальный поезд Хайле Селассие
Шрифт:

— Вернемся к вашему материализму, — сказа капитан Стюарт.

— Мне интересно.

— Ваш Сэмюель Батлер [179] был материалистом, самый английский англичанин своего времени. Он был благоразумным Вольтером, полностью разочарованным интеллектуально, но в путах собственного благополучия и сердечных привязанностей, персонаж, которого мог бы изобрести Диккенс, если бы ему не приходилось заботиться о читателях. Нонконформист — это английский тип, парадокс, который самим англичанам не удается оценить, поскольку им и в голову не приходит, что исключения могут представлять угрозу обществу. Американский Батлер, даже если б он говорил как Эмерсон, слишком часто попадал бы под огонь критики.

179

Сэмюэл Батлер (1835–1902) — британский композитор и писатель-сатирик. Сантаяна обыгрывает фамилию Butler (буквально: дворецкий).

— Не знаю этого Батлера. А что, материалист — это технический термин?

— Мир очевиден. Начнем с этого.

Капитан рассмеялся.

— Реальность и даже существование мира были подвергнуты сомнению серьезными умами — индусами, китайскими поэтами, епископом Беркли и немецкими идеалистами.

— Потрясающе! Индусы! Ну разумеется. И раз вы материалист, стало быть, думаете, что мир, как вы заметили, очевиден? Связано ли хоть что-то с чем-то?

Сантаяна рассмеялся.

— Нет. Меня интересует, что все мысли и, стало быть, все поступки зиждутся на зыбучих песках невыразимых допущений. Верим мы только в то, что мы есть, и в то, что ожидаем от окружающих и от судьбы.

— Вот снова мой капрал.

— Сэр, о Коллинзе позаботились, сэр.

— Так держать, капрал!

— Есть! Есть, сэр!

— Дух живет в материи, которая его порождает. Мы с материей неразделимы. Мы едим, дышим, рожаем детей, страдаем от боли. Существовать больно.

— Попробуйте грецких орехов. Они превосходны. Так, по-вашему, мы появились на свет в хорошие времена или плохие? То есть вы хотите, чтобы все мы стали материалистами?

— Я за то, чтобы все мужчины и женщины были самими собою. Я — не другие. Когда человека, наконец, одолеют, сковав его разум неразрывными цепями, это произойдет через союз науки с тем, что сейчас выдается за либерализм. То есть за счет умозрительных представлений о добре, справедливости и полезной жизни. Жестокий парадокс, конечно, но все это реально и неизбежно. Наука заинтересована исключительно в причинах и следствиях, в голой зримой правде. Она, в конечном счете, сообщит нам, что сознание — химический процесс, а личность — совокупность реакций на раздражители. Либерализм идет по пути анализа культуры в системе политических взаимосвязей, которые можно объяснить с научной точки зрения и контролировать различными ограничениями, всякий раз с благими намерениями. Все неожиданности предотвратят, порывы задушат, объявив вне закона, многообразие отменят. Белый цвет скрывает все прочие цвета, которые появляются лишь за счет преломления, то есть через нарушение нормы и всеобъемлющие различия. Либерализм в его триумфальной зрелости станет собственной противоположностью, непроницаемой тиранией и насилием под видом доброжелательности, неведомыми в наши дни даже самому жестокому тирану.

— Полно, полно! Вы хотите произвести впечатление, говорите точно с трибуны.

— Нет большего фанатизма, чем милое здравомыслие. Вы вот сейчас вольны, поскольку чудесно молоды и обладаете свободой армейской службы.

— Свободой, говорите?

— Наивысшая свобода, доступная человеку, — ограничения, которые время от времени не соблюдаются. Вы знаете это с детства и со школьных времен.

— Армия — та еще школа. И хочется, и не хочется ее покидать. Не могу представить себя майором в Индии, что изнывает от жары и становится все более консервативным и апоплексичным с каждым часом.

— В юности гораздо меньше детства, чем в ранней зрелости. Ребенка отделяет от подростка явная грань, подлинная метаморфоза.

— Что-то такое, да.

— Английский камин — самая уютная институция, которую способна предложить ваша культура. Мы, американцы, находим ваши спальни ледяными и ваш дождь — мучением, но питейное заведение «Королевский герб» в Оксфорде, после холодной университетской библиотеки или прогулки по лугам — вот мой идеал уюта. И эта комната тоже. Как философ, откровенно высказывающий свою точку зрения, я восхищаюсь, что вы приняли меня и накормили в вашем живописном дезабилье, в этих жутко неудобных подтяжках, — так они называются? — поверх простой спартанской некрашеной рубахи. Я чувствую себя гостем юного викинга в домашней одежде.

— Вы бы слышали, что говорит майор о подливке на мундире. Так вы не согласились обратить меня в материализм. Во что же, в таком случае, верить? Мы с Хорроксом должны же что-то позаимствовать у гарвардского профессора, пожаловавшего на ужин.

— Нам всем нужна вера, правда? Скептицизм выглядит, скорее, невежественно. По крайней мере, он неудобен и одинок. Ну, давайте попробуем. Верьте, что все, включая дух и разум, состоит из земли, воздуха, огня и воды.

— Похоже, именно в это я всегда и верил. Но, знаете, мой дорогой друг, уже скоро одиннадцать, мне надо идти на построение среди ночи, с барабанами и дудками. Всем гражданским положено быть дома, в постели. Сделаем так Хоррокс проводит вас к капралу, тот передаст вас бобби снаружи, и вы на воле. Было чертовски занятно.

— Несомненно, — сказал Сантаяна, пожимая ему руку.

— Доброй ночи, сэр, — пожелал Хоррокс.

— Доброй ночи и благодарю вас. — Сантаяна вручил ему шиллинг.

Дождь унялся. Он прогуляется по Джермин-стрит, запечатлевая в памяти образ капитана Стюарта в военном дезабилье, — так Сократ, должно быть, размышлял о превосходном теле Лисида или Алкивиаде, чье лицо, как писал Плутарх, было прекраснейшим в Греции. Мир — и зрелище, и дар.

Прекрасное тело — само по себе душа.

Он был гостем «Английского Банка» и таким же гостем своего пансиона на Джермин-стрит, мир — его хозяин. Эмерсон сказал, что радость события заключена в зрителе, а не в событии. Он ошибался. Джеффри Стюарт — настоящий, его красота настоящая, его дух настоящий. Я не придумал его, его камин, его дворецкого, его широкие плечи, клок рыжеватых волос, выглядывающий из-под расстегнутой пуговицы чистой спартанской нижней рубахи.

Представь, что в испанском городе я увидел нищего старика, похоже — слепого, он сидел у стены, тренькал на жалкой гитаре и порой издавал хриплый вопль вместо песни. Я миновал его множество раз, не замечая, но сейчас внезапно застыл на месте, охваченный бескрайним, неизвестно откуда взявшимся чувством — назовем это жалостью, за неимением лучшего слова. Аналитический психолог (я сам, возможно, в этой роли) может истолковать мое абсурдные чувства как производное от убожества этого нищего и смутного физического ощущения во мне самом, вызванного усталостью или раздражением из-за неприятного письма, полученного утром, или привычкой ожидать слишком мало и слишком многое помнить.

ПИРРОН ИЗ ЭЛИДЫ

(пер. М. Немцова)

За четыре года до рождения Александра из Македонии, в Элиде, провинциальном городишке на северо-западе Пелопоннеса, известного всему цивилизованному миру как место проведения Олимпийских Игр, родился Пиррон, философ-скептик. Учили его на художника. Несколько лет фреску его кисти можно было видеть на стене одного из гимнасиев — бегуны, несущие факелы. Учил его Стилпон или Брусон, или же сын Стилпона Брусон: жизнеописание Пиррона, дошедшее до нас, — копия, выполненная писцом, не осведомленным в греческом языке.

Образование свое он завершил, совершив с Анаксархом путешествие в Индию, где учился вместе с нагими софистами, и в Персию, где слушал волхвов. В Элиду он вернулся агностиком — воздерживался от высказывания собственного мнения, чего бы дело ни касалось. Отрицал, что нечто может быть хорошим или плохим, правильным или неправильным. Сомневался в существовании чего бы то ни было, утверждал, что наши действия диктуются привычками и обычаями, и не допускал, что вещь сама по себе — больше одно чем другое.

Поделиться с друзьями: