Похищение Ануки
Шрифт:
Они уже подходили, когда голубь с лепетом вышел, так плавно, совсем не собираясь с силами, просто и естественно, словно пересел с грязно?белого твердого подоконника на воздушный - чистый и голубой.
То, ради чего они шли, было несколько дальше, и когда Анука увидела это, она не поверила, что бывшие когда?то белыми парусиновые туфли были собственно тем, что она до наваждения возмечтала увидеть на дне земляного, где?то далеко оставшегося майского двора. Перед ней на насыпном полу валялись ботинки, их длинные носы были пристрочены, и от этого туфли были еще жальче и невозможней, как смешная вещица Пьеро. Они были мужскими.
Анука вспомнила, что она ведь и раньше всегда знала, что ко?гда ждешь, ничего не бывает.
Мальчик сел на подоконник, а Анука стояла. Она подумала о голубе. Даже не о самом голубе, а об освещении, о желто?белом свете, которым он был озарен.
Освещение казалось райским и как будто несколько искусственным. Свет был нарочно птичьим, каким?то инкубаторским, так что она подробно видела коралловые лапки почтаря. Свет был таким, какого не бывает так просто на земле.
Теперь на подоконнике сидел мальчик в желудевого цвета ковбойке и замусленных брюках и вполоборота выглядывал в окно. Он был испачкан и неприбран, и как?то вольно расхристан, как бывают небрежны уже взрослые художники, которых она видела на улице около Тони, когда они, проводив ее до крыльца, остановились и лениво, с протягом посмеявшись, отвалили.
– Как тебя зовут?
– спросил освещенный светом мальчик.
– Нука, - сказала она.
– Это что?
– Это Аня.
– А...
– протянул он. Потом помолчал и как будто вспомнил: - Мой батя читает:
"Дева света, что?то там такое, донна Анна!.." Анука, обомлев, поняла, что мальчик?то этот совершенно взрослый. Взрослый, и ему не нужно ждать, когда он вырастет: он уже сейчас к чему?то готов. К чему "к чему?то" она определить бы словами не могла, но ближе всего это было, конечно, к любви, и одновременно - к чему?то такому, что было даже и дальше, - не только к любви, а ко всему.
– А меня Костя, - сказал он.
Анука представила стук костяного чертика в радио, и ей стало тревожно от его имени, но зато оно как будто расширилось, захватив и включив в себя и то дальнее время, когда Анука Костю не знала.
– А ты можешь со мною дружить?
– спросил он.
– Да, - с восторгом проговорила Анука, поперхнувшись от волнения, что она кому?то нужна.
– И все?все для меня сделаешь?
– Да.
– Все?все?
– Ты только дружи, а я - все?все, - ответила Анука так, что это само собой разумелось.
– А что сделать?
Костя оглянулся вокруг и, задумавшись, сказал:
– Ну сначала, для примера, пройдись босиком вон дотуда и надень туфли.
Анука представила, как будет колко, и что это и вправду точно подвиг.
Сбросила, толкнув пяткой в пятку, сандалии, сняла гольфы и, тихо переступая и помогая руками, будто балансиром, пошла. Ей почудилось, что она наступает на очень колючий пол голой душой, но это как?то ей нипочем, но когда она подошла к туфлям, она поняла, что надеть их она не может - они казались черствыми. Она остановилась - захотелось домой во что бы то ни стало, - на воздух, на шум мая, дома, двора.
– Что?
– спросил Костя издалека.
Она не отвечала. Ей только очень захотелось убежать, но она понимала: бежать придется мимо Кости, и босиком, и она не успеет, потому что он погонится.
"Надо не показывать, что я боюсь, что я жалею теперь", - решила она.
– Ну что, все?
– усмехаясь, сказал он с подоконника.
Она молчала.
– А говорила...
Он поддел ее сандалию и бросил, и столб пыли стал крутиться и оседать. Ануке захотелось кашлять. У нее зачесался бок, но она знала, что под кофтой не достать, и только постучала по боку.
– На, забирай свои сандалии!
– промолвил Костя.
Ануку отпустило. Она не стала надевать на угольные свои ноги гольфы, cкатала в комок и, надев только сандалии, пошла за Костей к выходу с чердака. Он сбегал по ступеням уже где?то далеко, несколькими маршами ниже, и свистел. Она спустилась к парадной лестнице, к перилам, под которыми дыбился мраморный лом, и с висевшей над провалом площадки увидела, что никого в подъезде уже нет.
Когда она выбежала на улицу, и воздух своим живым шевелением встретил и обнюхал ее, ей показалось, что она прожила гораздо больше, чем небольшую часть весеннего солнечного дня.
В конце мая ее вторую школу закрыли. В сентябре она пошла в третью.
9
.
Как только Анука в последних днях августа вернулась с дачи, Зинаида Михайловна сразу почему?то захотела познакомить ее с Рипсами, познакомить как можно скорей. Анука и раньше замечала, что иногда, не всегда, иногда, какими?то наплывами, неровными и незакономерными, мама старалась брать ее по гостям. В некоторые дома, где она уже однажды побывала, ей не хотелось больше идти. Так избегала она старенькую француженку, жившую в узкой комнатке над Арбатом, над магазином книг и плакатов; не любила ходить к Пелигудам, где еще нестарая хозяйка, замкнувшись и окаменев, сидела, поджав ноги, у настольной бронзовой лампы в виде бегущей девушки и, молча, в тайне кручинилась по своему погибшему на Колыме министру?отцу. Ануке надрывало душу одиночество, опутывавшее их жилища, - так прежде длинные косы пыли опутывали отдушину под потолком. Анука не выносила горя. Она жила началом жизни, и ее пугало зрелище того, чем она заканчивается. Она противилась идти. Тогда Зинаида Михайловна заставляла ее, тянула насильно, - зачем?
– Анука не понимала.
Она поняла через много лет, примерно тогда, когда сидела под переменившейся в ее сознании люстрой в окружении совсем другого времени и вспоминала пресненскую или арбатскую даль, даль, не существующую более, оставшуюся в баснословной, отломившейся жизни, к которой, хоть это была ее собственная жизнь, она не имела никакого отношения. Тогда?то Анука и подумала, что мама показывала ей осколки, показывала и, сама того не понимая, словно говорила:
"Вот, смотри, это мир, которого нет уже больше и сейчас, а уж потом и подавно не будет, потому что если даже эта наша сегодняшняя жизнь и состарится, - она будет совершенно отличной от уничтоженной или самой по себе разбившейся той, старинной, которую я, словно на совочке, подношу тебе: смотри, вот осколки пролежавшей в земле сотни лет бутыли, которую никогда больше не увидишь".
Наверное, поэтому, как только Анука под присмотром Тони смыла в душевых номерах ненужное ей дачное лето, Зинаида Михайловна рассказала о Рипсах: об Антонине Сергеевне, о муже ее - Борисе Львовиче, и о дочери их и внучке - Ире и Аллочке Альских.
– Я с Альской теперь очень дружу. Она, правда, очень уж курит, но ничего, ты можешь посидеть с Антониной Сергеевной и Борисом Львовичем. И ты знаешь, он происходит от венгерских королей, их потомки когда?то попали в Россию и тут объевреились, - так Альская говорит. А новая школа твоя как раз по дороге, будешь мимо ходить.
Домик был двухэтажным, но вторым этажом оказывалась не длинная полнорядная линия окон, а маленький мезонин. Анука, возвращаясь с уроков, шла мимо Рипсов и останавливалась, ко?гда ее, будто нарочно отслеживая, окликали из окна, чтобы сделать приятное, а именно, угостить пирожком. Останавливалась с портфелем и, радостно стесняясь и благодаря, встречалась с вышедшей к ней на тротуар пожилой и красивой (до того красивой, что казалась отъединенной своей красотою от всего на свете) дамой в буклях и серьгах - Антониной Сергеевной Рипс - новой маминою знакомой. Когда Антонина Сергеевна переносила ногу через порог, а потом становилась на тот самый асфальт, на котором стояла Анука, - это было не то чтобы неправдоподобно, но это выглядело странно, потому что она не вязалась ни с этим асфальтом, ни с переулком, ни с чем вокруг.