Поль и Виргиния. Индийская хижина
Шрифт:
Ночь часто застигала нас среди сельских этих празднеств; но чистота воздуха и мягкость климата позволяли нам спать под навесом, среди леса, не опасаясь при этом воров, ни близких, ни далеких. Каждый поутру возвращался к себе в хижину и находил ее в том же виде, в каком оставил. Столько в то время было доверчивости и простоты на этом неторговом острове, что двери многих домов совсем не запирались на ключ, а замок был предметом любопытства для многих креолов.
Но были в году дни, которые являлись для Поля и Виргинии днями наибольших радостей: то были именины их матерей. Виргиния всякий раз, накануне, месила и пекла пироги из пшеничной муки и посылала их бедным семьям белых уроженцев острова, которые никогда не едали европейского хлеба и, лишенные помощи негров, вынужденные питаться маниоком, живя в лесу, не обладали, чтобы перенести нищету, ни тупостью, которая сопутствует рабству, ни бодростью, которую дает воспитанье. Эти пироги были единственными подарками, какие Виргиния могла сделать от избытка поселка; но она прибавляла к ним приветливость, сообщавшую им большую дену. Прежде всего на Поля была возложена обязанность самому отнести их этим семействам и передать приглашение придти завтра провести день у госпожи де-ла-Тур и Маргариты. И вот приходила какая-нибудь мать с двумя или тремя жалкими дочерьми, желтыми, худыми и столь робкими, что они не осмеливались поднимать глаза. Виргиния скоро делала их увереннее. Она предлагала им угощение, оттеняя его качество каким-нибудь особенным обстоятельством, которое увеличивало, по ее мнению, удовольствие: вот этот напиток был приготовлен Маргаритой; вот тот — ее матерью; брат ее сорвал сам этот плод на макушке дерева. Она заставляла Поля танцовать с ними; она покидала их лишь тогда, когда видела, что они довольны и удовлетворены: ей хотелось, чтобы и они радовались радостью ее семьи. «Своего счастья достигаешь, — говорила она, — лишь заботой о счастии других». Когда они уходили, она предлагала им взять с собой то, что могло доставить им удовольствие, скрывая необходимость принять от нее подарки их новизною или их затейливостью. Если она замечала слишком большую ветхость в их одежде, то отбирала, с согласия матери, кое-что из собственного платья и поручала Полю незаметно отнести и положить его у дверей их хижин. Так делала она добро по примеру божества, тая благотворительницу и обнаруживая благодеяние.
Вы, европейцы, чей ум наполнен с детства столькими предрассудками, противящимися счастию, — вы не в состоянии представить себе, что природа может давать столько познаний и радостей. Душа ваша, вращающаяся в малой сфере людских отношений, скоро достигает предела искусственных наслаждений; во природа и сердце — неисчерпаемы. У Поля и Виргинии не было ни часов, ни календарей, ни книг хронологических, исторических, философских. Время жизни их соответствовало времени природы. Они узнавали часы дня по тени деревьев, времена года — по поре, когда они приносят цветы или плоды, а года — по числу сборов, эти милые образы сообщали величайшую прелесть их разговору. «Время быть обеду, — говорила Виргиния семье: — тени бананов уже у подножья»; или же: «Близится ночь: тамаринды свертывают листья». «Когда придете вы повидать нас?» — говорили ей иные подруги-соседки. «В пору сахарного тростника», — отвечала Виргиния. «Ваше посещение будет нам еще слаще и приятнее», — говорили девушки. Когда ее спрашивали, сколько лет ей или Полю: «Мой брат, — говорила она, — одного возраста с большим кокосом у источника, а я — с тем, что поменьше. Манговые деревья двенадцать раз приносили плоды, а апельсинные цвели двадцать четыре раза с тех пор, как я живу на свете».
Их жизнь казалась столь же связанной с жизнью деревьев, как жизнь фавнов и дриад. Они не знали других исторических эпох, кроме событий в жизни их матерей, другой хронологии, кроме хронологии плодового сада, и другой философии, кроме той, которая учит делать всем добро и покоряться воле божьей. Впрочем, к чему нужны были молодым этим людям богатство и ученость на наш лад? Их нужда и невежество лишь увеличивали их блаженство. Не было дня, чтобы они не поделились друг с другом какой-нибудь помощью или познаньями, — да, познаньями; и если даже к ним примешивались некоторые ошибки, чистому человеку нет причин описаться их. Так росли эти двое детей природы. Никакая забота не наморщила их лба, никакое излишество не испортило им крови, никакая пагубная страсть не развратила их сердца. Любовь, невинность, благочестие каждодневно развивали красоту их души, отражаясь неизреченной прелестью в их чертах, позах, движениях. На утре жизни они обладали всей свежестью его; такими в саду Эдемском были первые прародители наши, когда, выйдя из рук божьих, они увидели друг друга, приблизились и повели речь, сначала как брат и сестра: Виргиния — кроткая, скромная, доверчивая, как Ева, а Поль, подобно Адаму, — с наружностью мужа и простотой дитяти.
Иногда наедине с нею (он тысячу раз рассказывал мне об этом) он говорил ей, возвратясь с работы: «Когда я устаю, твой вид придает мне силы. Когда с вершины горы я замечаю тебя внизу, в этой долине, ты кажешься мне среди плодов наших садов бутоном розы. Когда ты идешь к дому матерей наших, то куропатка, бегущая к птенцам своим, не так нарядна и не так легка поступью, как ты. Если я теряю тебя из виду за деревьями, мне не нужно видеть тебя, дабы отыскать вновь: какая-то часть тебя, что — не знаю, остается для меня в воздухе там, где ты прошла, на траве, где ты сидела. Когда я подхожу к тебе, ты радуешь все мои чувства. Лазурь неба не так прекрасна, как синева твоих глаз. Пенье зябликов не так нежно, как звук твоего голоса. Если я касаюсь тебя хотя бы концом пальца, все тело мое трепещет от наслаждения. Помнишь ли ты тот день, когда по шатким камням переходили мы речку Трех Грудей? Достигнув берега, я был уже очень утомлен; но когда я взял тебя на руки, мне показалось, что у меня крылья, словно у птицы. Скажи мне, каким чарованием заворожила ты меня? Не умом ли своим? Но у наших матерей его больше, нежели у нас обоих. Или, может быть, ласками твоими? Но матери целуют меня чаще, чем ты. Мне кажется, что добротой твоей. Я никогда не забуду, что ты босиком пошла к Черной Реке, чтобы выпросить прощение той бедной беглой рабыне. Вот, любимая моя, возьми эту цветущую ветвь лимона, которую я сорвал в лесу; ты поставишь ее ночью у постели. Съешь эти соты: я добыл их для тебя с вершины утеса. Но сначала отдохни на моей груди, и моя усталость пройдет».
Виргиния отвечала ему: «О брат мой, лучи солнца поутру на вершинах этих утесов не так радуют меня, как твое присутствие. Я очень люблю свою мать, очень люблю и твою; но когда они именуют тебя сыном, я люблю их еще больше. Ласки, которыми они осыпают тебя, для меня более ощутительны, нежели те, которые выпадают на мою долю. Ты спрашиваешь меня, отчего ты меня любишь; но ведь все, что вместе росло, любит друг друга. Взгляни на наших птиц: выращенные в одних гнездах, они, как мы, любят друг друга; они всегда вместе, как и мы. Послушай, как зовут они друг друга, как перекликаются в деревьях! Не так ли, когда эхо доносит мне песни, которые издает твоя свирель на вершине горы, я повторяю их слова в глубине этой долины? Ты дорог мне особенно с того дня, когда ты хотел биться за меня с господином рабыни. С той поры я часто говорила себе: «Ах, доброе сердце у брата моего; без него я умерла бы с испугу». Я каждый день молю бога за свою мать, за твою, за тебя, за бедных слуг; но когда я произношу твое имя, мне чудится, что рвение мое увеличивается. Я так усердно прошу бога, да не случится ничего дурного с тобой! Зачем уходишь ты так далеко и так высоко за цветами и плодами для меня? Разве мало их у нас в саду? Смотри, как ты устал. Ты весь влажный». И белым платочком она отирала ему лоб и щеки и много раз целовала его.
Между тем с некоторых пор Виргиния почувствовала в себе неведомый недуг. Прекрасные голубые глаза окаймились чернотою; лицо ее пожелтело; общее томление изнуряло ее тело. Не было более ясности на ее челе, ни улыбки на ее устах. Она была то беспричинно весела, то беспричинно грустна. Она бежала своих невинных игр, сладостных своих трудов и общения с любимой семьей; она блуждала то здесь, то там, по уединеннейшим местам поселка, везде ища покоя и нигде не находя его. Иной раз, увидя Поля, она задорно шла к нему; но вдруг, почти уже приблизясь, она испытывала внезапное смущение; яркая краска вспыхивала на бледных ее щеках, и глаза ее не решались больше встретиться с его глазами. Поль говорил ей: «Зелень кроет эти утесы, наши птицы поют, завидя тебя; все весело вокруг тебя, одна ты грустна». И он старался оживить ее поцелуями. Но она отворачивалась и, дрожа, убегала к матери. Несчастная чувствовала, что ласки брата волнуют ее. Поль ничего не понимал в этих столь новых и столь странных капризах.
Беда редко приходит одна. Лето, одно из тех, что время от времени опустошают страны, расположенные между тропиками, раскинуло и здесь свою пагубу. То было в конце декабря, когда солнце, в знаке Козерога, в течение трех недель сжигает Остров Франции отвесными лучами. Юго-восточный ветер, который царит здесь почти круглый год, более не дул. Длинные столбы пыли подымались на дорогах и оставались висеть в воздухе. Земля трескалась повсюду, трава была сожжена; горячие испарения подымались по склонам гор, и большая часть ручьев высохла. Ни одного облака не было с моря. Днем медно-красные пары поднимались над равнинами и казались на закате как бы пламенем пожара. Даже ночь не вносила свежести в рту раскаленную атмосферу. Лунный диск, необычайной величины, совершенно красный, восходил на туманном горизонте. Стада, измученные на склонах холмов, вытянув шеи к небу и нюхая воздух, оглашали долины жалобным ревом. Даже кафр, стерегший их, ложился на землю, ища прохлады; но почва была всюду раскалена палящим солнцем, удушливый воздух шумел жужжанием насекомых, стремившихся напиться крови людей и животных.
В одну из таких знойных ночей Виргиния почувствовала, что усиливаются все признаки ее недуга. Она поднималась, садилась, вновь ложилась, но ни в одном положении не могла найти ни сна, ни отдыха. Она пошла при свете луны к своему озерцу. Там она видит источник, который, несмотря на засуху, еще бежит серебряными нитями по темному склону утеса. Она погружается в свое озерцо. Сначала свежесть оживляет ее, и тысячи приятных воспоминаний приходят ей на ум. Она вспоминает, как в детстве мать и Маргарита любили купать ее с Полем в этом самом месте; как впоследствии Поль, сохранив для нее это купанье, углубил его, покрыл дно песком, а по краям посеял душистые травы. Она видит сквозь воду на нагих своих руках и на груди отсветы двух пальм, посаженных при рождении ее и брата, которые сплелись над ее головой зелеными своими листьями и молодыми кокосами. Она думает о привязанности Поля, более сладкой, нежели ароматы, более чистой, нежели вода источников, более сильной, нежели соединившиеся пальмы, — и вздыхает. Она вспоминает о ночи, об уединении, и сокрушительный огонь охватывает ее. Тотчас же выходит она, испуганная этой опасной тенистостью и этими водами, более жгучими, нежели солнце жаркого пояса. Она бежит к матери, дабы в ней найти опору против самой себя. Несколько раз, желая поведать ей о своих страданиях, она сжимала ее руки в своих. Несколько раз она готова была произнести имя Поля, но стесненное сердце ее не давало ей высказаться, и, прижав голову к материнской груди, она могла лишь залить ее слезами.
Госпожа де-ла-Тур хорошо понимала причину недуга дочери, но сама не осмеливалась завести с ней об этом речь. «Дитя мое, — говорила она ей, — обратись к богу, который по воле своей располагает и здоровьем и жизнью. Он испытует тебя сегодня, дабы завтра вознаградить тебя. Подумай о том, что мы на земле лишь для того, чтобы творить добродетель».
Между тем ужасающие эти жары подняли с океана пары, которые покрыли остров словно огромным зонтом. Вершины гор собирали их вокруг себя, и длинные борозды огней время от времени появлялись у их отуманенных пиков. Скоро ужасные громы потрясли раскатами леса, равнины и долы; проливные дожди, подобные водопадам, хлынули с неба. Пенящиеся потоки понеслись по склонам этой горы; дно котловины стало морем, возвышенность, где стояли хижины, — маленьким островком, а выход из этой равнины — шлюзом, откуда беспорядочно уносились вместе с ревущими видами куски земли, деревья и камни.
Вся семья, дрожа, молилась в хижине госпожи де-ла-Тур. Крыша страшно трещала под напором ветра. Хотя дверь и ставни были плотно закрыты, можно было различить сквозь щели строения все предметы: так ярки и часты были молнии. Бесстрашный Поль, сопровождаемый Домингом, ходил от хижины к хижине, несмотря на ярость грозы, тут укрепляя стены новыми подпорками, там глубже втыкая их; он входил внутрь лишь для того, чтобы утешить семью надеждой на скорый возврат хорошей погоды. Действительно, к вечеру дождь стих; юго-восточный пассат принял обычное свое направление; грозовые тучи понесло к северо-западу, и заходящее солнце появилось на горизонте.
Первым желанием Виргинии было снова увидеть место своего отдохновения. Поль робко приблизился к ней и предложил ей руку, чтобы помочь ей идти. Она, улыбаясь, взяла ее, и вместе вышли они из хижины. Воздух был свеж и звонок. Белые дымки поднимались со склонов горы, изборожденных здесь и там пеною потоков, высыхающих повсюду. Что до сада, то он весь был изрыт ужасными оврагами; большая часть плодовых деревьев была вырвана с корнем; большие груды песку покрывали луговины и засыпали купальню Виргинии. Впрочем, оба кокоса стояли на месте и пышно зеленели; но кругом не было ни зелени, ни беседок, ни птиц, исключая нескольких зябликов, которые на вершине ближнего утеса оплакивали жалостным пеньем гибель своих птенцов.