Полдень. Дело о демонстрации 25 августа 1968 года на Красной площади
Шрифт:
– Как ваша фамилия? – спросила я женщину в машине.
– Иванова, – сказала она с той же наглой улыбкой, с которой говорила «Вас никто не бил».
– Ну конечно, Ивановой назваться легче всего.
– Конечно, – с той же улыбкой.
Рассказ Тани Баевой, восьмого участника демонстрации
На следствии я сказала: «Была случайно». Почему? Почему я не побоялась идти на площадь и почему впоследствии отреклась?
24-е, вечер. Я знаю, что пойду, решила сразу. Почему? Понимание и возмущение, основанное на понимании, пришли позже. Я понимала интуитивно, что совершено насилие, что моя страна вновь становится жандармом Европы. И еще я понимала – идут мои друзья. Я пошла с друзьями.
Они пошли с Чехословакией. Они отдавали свою свободу Чехословакии. А я отдавала ее друзьям.
Я понимала, что впереди лагерь. Я готовилась к этому. Поздно ночью я чистила свою квартиру [4] и писала письма друзьям и родителям (они были в отъезде). В решении своем я не сомневалась.
25-е. Красная площадь. Около двенадцати. Все в сборе, шутят, смеются. Вдруг появляется Вадик. Он узнал случайно. Ему не говорили, ведь он недавно вышел из тюрьмы. «Вадик, уходи!» – «Нет!» Он улыбается.
4
«Чистить квартиру» перед потенциальным обыском означало уничтожать или переносить в безопасное место весь самиздат и вообще все, что могут счесть «криминальным».
12 часов. Полдень. Сели. Мы уже по другую сторону. Свобода для нас стала самым дорогим на свете. Сначала, минут 3–5, только публика окружила недоуменно. Наташа держит в вытянутой руке флажок ЧССР. Она говорит о свободе, о Чехословакии.
Толпа глуха. Витя Файнберг улыбается рассеянной близорукой улыбкой.
Вдруг свисток, и от мавзолея бегут 6–7 мужчин в штатском – все показались мне высокими, лет по 26–30. Налетели с криками: «Они продались за доллары!» Вырвали лозунги, после минутного замешательства – флажок. Один из них, с криком «Бей жидов!», начал бить Файнберга по лицу ногами. Костя пытается прикрыть его своим телом. Кровь! Вскакиваю от ужаса. (Потом Таня, присев на корточки, вытирала Виктору платком окровавленное лицо. – Н.Г.) Другой колотил Павлика сумкой. Публика одобрительно смотрела, только одна женщина возмутилась: «Зачем же бить!» Штатские громко выражали возмущение, поворотясь лицом к публике.
Минут через пятнадцать подъехали машины, и люди в штатском, не предъявляя документов, стали волочить нас к машинам. Единственное желание – попасть в машину вместе со своими. Рвусь к ним, мне выворачивают руки. В одну машину, нанося торопливые удары, впихнули пятерых. Меня оттащили и «посадили» в другую машину. Со мной посадили испуганного юношу, схваченного по ошибке. Матерясь, повезли на Лубянку, позвонили, выругались и повернули к 50-му отделению милиции.
«Полтинник». Опять все вместе, оживлены, смеемся, шутим. Я, пожалуй, меньше всех думаю о дальнейшем. Мы вместе – это главное. Смотрю на Вадика: он улыбается, на рубашке расплылись темные пятна пота. Ему, пожалуй, сейчас тяжелее всех. Смотрю в окно – ходят люди, свободные… Вот я сейчас встану и выйду, встану и выйду, встану и…
Смотрю в окно – пыльный тротуар, солнце, голоса. Милиционер задергивает занавеску. Смотрю на товарищей – Витя улыбается разбитыми губами, остальные о чем-то разговаривают. Случайно заглядываю в окошечко КПЗ – на корточках сидят трое мужчин и смотрят без любопытства, холодно – люди из того мира.
В том, что меня ждет тюрьма, я не сомневаюсь. Вдруг, в разговоре, фраза: «Ну, тебя, Татка, конечно, не отпустят!» Мы уже разделились на людей без надежд и тех, кто вернется к свободе, к людям. Впервые мысль: а что, если попробовать? Подхожу к Ларе: «Лар, я попытаюсь выбраться?» – «Конечно, девочка, главное уже сделано!» Для меня главное уже кончилось. Для них только начиналось.
Прошло три часа. Тщетно требуем врача Вите. Наконец начинают вызывать. Уводят Павлика, он прощается с нами, уходит, Вадика – он улыбается нам в дверях. Меня. Второй этаж, обычная комната следователя. Я уже не думаю ни о чем. Только перебираю воспоминания той жизни, началась другая.
Допрос. «Я была случайно». (Кто этому поверит? За плечами уже три демонстрации – и все «случайно».) Рассказала, как били, как отнимали лозунги. Взгляды поддерживаю. Допрос идет вяло. Вдруг: «Что же вы говорите, что были случайно? Боитесь отвечать за свои поступки? Вы нечестны».
Честность – здесь? Нужна ли с этими людьми честность? Позднее я поняла, что это была бы честность по отношению к себе.
Допрос окончен. Выводят – вижу Лару, она ободряюще улыбается.
Везут на обыск. Проезжаю по вечерней Москве, которую я никогда особенно не любила. Сейчас все мне дорого: гомон, суета, смех – все эти атрибуты свободы.
Дома никого не было. Здесь уже со мной перешли на «ты». Проводил обыск капитан милиции Боготоба, который меня допрашивал, и двое в штатском. Понятых привезли с собой. Два мальчика лет по 19: Андрей Истаков и Михаил Антусюк. Понятые сидели молча, перепуганные. На обыске не присутствовало ни одной женщины. Они обыскивали, я собирала вещи в авоську. Они роются в белье, рассматривают семейные фотографии, спрашивают, не веду ли я дневника. А я спрашиваю, холодно ли в камере: ведь на улице жара. Они видят, что я собираюсь серьезно, перестают «шутить», отводят глаза. Торопливо ем: есть не хочется, но когда еще придется. Они молчат. Выключаю газ, холодильник. Они молчат.
Обыск идет уже три часа. Они рылись в личных вещах отца, взяли две его пишущие машинки, поздравительные открытки от иностранных ученых. У меня забрали тетради, записные книжки, магнитофонные ленты.
«Можете остаться дома», – говорят они с усмешкой и уходят.
Затем пошли допросы. В протоколе ничего нового. Говорили, что в предыдущий раз, после Пушкинской площади, «пожалели», а сейчас мне «не уйти от расплаты». Следователь Галахов не отличался особой любезностью: с особым интересом он завел разговор о моих личных делах. Он даже вынул бумажку и зачитал мне имена моих «любовников», которых оказалось так много, что он не в состоянии был их запомнить. В этот список вошли имена всех моих друзей. Галахов явно не понимал, что такое друзья. После того как я сказала, что потребую заменить следователя, подобные вопросы прекратились. Много речей было сказано им, а позднее и Акимовой, о Н. Горбаневской: «ее место в психбольнице», «какая же она мать», «то, что она не в тюрьме, – наша гуманность». Расспросы были основаны на примитивном шантаже: «А вот Делоне говорит…» или «А вот мы вызовем вашего папу…». О Чехословакии говорили мало: на банальные фразы из передовиц бессмысленно было отвечать.
На последнем допросе сказали: «Мы решили пожалеть вас и на этот раз, но…» – и снова последовали угрозы.
Забирая у Акимовой вещи, взятые при обыске (часть отправили в КГБ), я спросила о ее впечатлении об обвиняемых. Акимова сказала: да, это очевидно, хорошие люди, они ей понравились, но почему они идут на заведомую расправу, ей непонятно; почему они свободе предпочитают тюрьму, любимой работе – каторжную, семье – лагерь; какая же это мать, которая подвергает своего ребенка опасности? Существует государство, закон, вы обязаны чтить законы. На вопрос: «Почему же вы не чтите законы?» – Акимова важно ответила: «Мы тоже можем ошибаться».
Через неделю после демонстрации меня выгнали из института. В приказе было сказано, что я не работаю, учась на заочном отделении Московского историко-архивного института. Я обратилась к юристу Министерства высшего образования. Она подтвердила справедливость моего возмущения соответствующим параграфом и буквой закона. Но Фемида оказалась бессильна перед старшим инспектором товарищем Шуйских. Он развел руками и сказал: «А мы же тебя не за это выгнали».
Итак, меня «пожалели»… Теперь мои друзья там, а я здесь. Мои мужественные, последовательные друзья. А я – здесь. Я преклоняюсь перед своими друзьями – перед Ларой, Павликом, Наташей, Костей, Витей, Володей, перед Вадиком, которого мы считали мальчишкой и который повзрослел такой страшной ценой.
Я отреклась. Пускай только от факта участия в демонстрации – не от друзей, не от убеждений, но отреклась. И вот я здесь. Кто же я?
Примечание. Эта книга была уже готова, и в ней был записанный мною Танин рассказ: когда-то я попросила ее вспомнить, кто где сидел, как кого забирали, что она помнит о «полтиннике», о следствии. Таня рассказала довольно коротко, не зная точно, зачем мне это, – я записала. Таня оказалась одним из первых читателей книги и, увидев этот короткий рассказ, перечисляющий факты, но опускающий самый важный факт, о котором у нас не принято было говорить, – факт ее участия в демонстрации, – решила восстановить истину. Так как следствие не доказало участия Тани в демонстрации, я тоже не считала себя вправе упоминать об этом. Я рада, что Таня написала об этом сама.