Полина
Шрифт:
«О, сударыня!..»
«Хорошо, не будем больше говорить об этом: я узнала все, что мне хотелось. Теперь пойду к госпоже де Мёльен и пришлю к вам Люси».
«Но… вы не скажете ни слова, не правда ли?»
«Будьте спокойны; я знаю, что мне делать. До свидания, милое дитя. Полно, утрите ваши прекрасные глаза и обнимите меня».
Я снова бросилась к ней на шею. Через пять минут явилась Люси; я оделась, и мы вышли.
Я увидела, что матушка задумчива, но необыкновенно нежна. Несколько раз во время завтрака она смотрела на меня с чувством беспокойной печали, и каждый раз краска стыда появлялась на моем лице. В четыре часа госпожа де Люсьенн и ее дочь уехали. Матушка была со мной такой же, как и всегда, но ни слова не произнесла о посещении госпожи де Люсьенн и о причинах, заставивших ее приехать к нам. Вечером, перед тем как уйти к себе, я, как это было заведено, подошла к матери, чтобы поцеловать ее, и, приближая губы к ее лицу, заметила ее слезы. Тогда я бросилась на колени перед нею, спрятала свою голову у нее на груди. Увидя это движение, она все поняла и, опустив мне руки на плечи, прижала к себе:
«Будь счастлива, дочь моя! — сказала она. — Вот все, чего я прошу у Бога».
На третий день госпожа де Люсьенн сделала официальное предложение от имени графа.
А через полтора месяца я была уже женою графа Ораса.
X
Свадьба была в Люсьенне в первых числах ноября, а в начале зимы мы возвратились в Париж.
Мы жили все вместе. Матушка дала мне в приданое двадцать пять тысяч ливров годового дохода; граф в брачном договоре указал почти столько же. У матушки осталось пятнадцать тысяч. Итак, дом наш был если не в числе богатых, то, по крайней мере, в числе изысканных домов Сен-Жерменского предместья.
Орас представил мне двух своих друзей и просил принять их как его братьев. Уже шесть лет они были соединены чувствами столь искренними, что в свете привыкли называть их неразлучными. Четвертый, о котором они говорили каждый день и сожалели беспрестанно, был убит в октябре прошлого года во время охоты в Пиренеях, где у него был замок. Я не могу открыть вам имена этих двух человек, и в конце моего рассказа вы поймете отчего. Но так как я иногда должна буду различать их, назову одного Анри, другого Максом.
Не могу сказать, что я была счастлива. Чувство, которое я питала к Орасу, было и всегда будет для меня необъяснимым. Можно сказать, что это было почтение, смешанное со страхом. Впрочем, такое впечатление он производил на всех. Даже оба его друга, при всей свободе и непринужденности в обращении с ним, редко противоречили ему и всегда уступали если не как начальнику, то, во всяком случае, как старшему брату. Оба они были ловки и развиты физически, но не имели его силы. Граф переделал бильярдную залу в фехтовальную, одна из аллей сада была предназначена для стрельбы; и каждый день эти господа упражнялись на шпагах и пистолетах. Иногда я присутствовала при этих поединках. Тогда Орас бывал скорее их учителем, чем противником. Во всех этих упражнениях он сохранял то страшное спокойствие, которое я видела сама во время охоты у госпожи де Люсьенн, и многие дуэли, всегда оканчивающиеся в его пользу, доказывали, что на поле боя это хладнокровие, столь редкое в критических ситуациях, ни на миг его не оставляло. Странное дело! Орас оставался для меня, несмотря на наши близкие отношения, существом высшим и непохожим на других людей.
Сам он казался счастливым (он любил повторять это), хотя нередко его озабоченное лицо говорило об обратном. Иногда страшные сновидения тревожили его, и тогда этот человек, такой спокойный и храбрый днем, пробуждаясь, дрожал от ужаса, как ребенок. Он приписывал это приключению, случившемуся с его матерью во время беременности: остановленная в Сьерре разбойниками, она была привязана к дереву и видела, как зарезали путешественника, ехавшего по одной дороге с ней. Из этого рассказа следовало заключить, что он видел обычно во сне сцены грабежа и разбоя. Чтобы предотвратить повторение этих сновидений, а не из страха, ложась спать, он клал всегда у изголовья своей постели пару пистолетов. Это сначала меня очень пугало: я боялась, что он в припадке сомнамбулизма начнет стрелять, но постепенно я успокоилась и привыкла смотреть на это как на предосторожность. Но была у него и другая странность, которую я могу объяснить только сейчас: днем и ночью для него постоянно держали оседланную лошадь, готовую к отъезду.
Зима прошла в вечерах и балах. Орас был принят повсюду; к домам, где он бывал, добавились и те, где бывала я, и наш круг знакомств удвоился. Он всюду сопровождал меня с чрезвычайной учтивостью, и, что всех удивило, перестал играть. Весной мы уехали в замок.
Там вновь нахлынули воспоминания о прошлом; мы проводили время то у себя, то у соседей. Госпожу де Люсьенн и ее детей мы продолжали считать вторым нашим семейством. Итак, положение мое почти совсем не изменилось, и жизнь текла по-прежнему. Если это состояние и не было счастьем, то настолько походило на него, что вполне можно было ошибиться. Одно только иногда нарушало его: беспричинная грусть, все сильнее овладевавшая Орасом, и сновидения, становившиеся все более ужасными. Часто я подходила к нему во время этих дневных приступов или будила его ночью, но, как только он замечал меня, лицо его принимало выражение спокойное и холодное, всегда поражавшее меня. Однако оно не могло обмануть меня: я понимала, как велико расстояние между его показным спокойствием и настоящим счастьем.
Примерно в июне Анри и Макс, те молодые люди, о которых я уже говорила, приехали к нам. Я знала об их дружбе с Орасом, и мы с матушкой приняли их как братьев и сыновей. Их разместили в комнатах, смежных с нашими. Граф велел провести звонки особого устройства из своей комнаты к ним и от них к себе; приказал, чтобы держали постоянно готовыми три лошади вместо одной. Горничная моя сказала мне потом, а она узнала это от слуг, что эти господа имели такую же привычку, как мой муж, и спали не иначе как с парой пистолетов у изголовья.
С приездом друзей Орас посвящал им почти все свое время. Впрочем, развлечения их были те же, что и в Париже: поездки верхом и поединки на шпагах или пистолетах. Так прошел июль; в середине августа граф сказал мне, что он вынужден через несколько дней расстаться со мной на два или три месяца. Это была первая разлука за время нашего супружества, и потому слова графа меня испугали. Он старался успокоить меня, говоря, что эта поездка была в одну из провинций, самых близких к Парижу, — в Нормандию; он отправлялся со своими друзьями в замок Бюрси. Каждый из них имел загородное жилье, один в Вандее, другой между Тулоном и Ниццей, тот, который был убит, — в Пиренеях, а граф Орас — в Нормандии, так что ежегодно, когда наступало время охоты, они поочередно гостили друг у друга и проводили вместе три месяца. В этот год была очередь Ораса принимать своих друзей. Я тотчас попросилась ехать с ним, чтобы радушно принять его гостей, но граф отвечал мне, что замок был только сборным местом для участников охоты: плохо содержащийся, плохо обставленный, он годится для неприхотливых охотников, но не для женщины, привыкшей ко всем удобствам и роскоши. Впрочем, он отдаст распоряжение, чтобы там все было переделано, и, когда вновь наступит его очередь принимать друзей, я смогу его сопровождать и проявить гостеприимство, подобающее достойной хозяйке его поместья.
Этот случай, показавшийся моей матери таким простым и естественным, обеспокоил меня чрезвычайно. Я никогда не говорила ей ни о постоянной грусти Ораса, ни о приступах ужаса у него; между тем, как ни пытался он мне их объяснить, они всегда казались мне весьма странными, и я предполагала, что для них есть причина, о которой он не хотел или не мог рассказать. Однако с моей стороны так смешно было мучиться из-за трехмесячного отсутствия и так странно настаивать на поездке, что я решила скрыть свое беспокойство и не говорила более об этом путешествии.
День разлуки наступил: это было двадцать седьмое августа. Граф и его друзья хотели приехать в Бюрси к началу охоты, то есть к первому сентября. Они отправились на почтовых и приказали послать вслед за собой их лошадей, которых должен был доставить в замок слуга-малаец.
В минуту отъезда я не могла сдержать слез, увлекла Ораса в комнату и в последний раз просила взять меня с собой. Я сказала ему о своем непонятном страхе, припомнила ему неизменную грусть и необъяснимый ужас, вдруг овладевавшие им. При этих словах он покраснел и в первый раз при мне выразил нетерпение. Впрочем, в ту же минуту он опомнился и, говоря со мною чрезвычайно ласково, обещал, что, если замок окажется удобным для моего проживания, в чем он сомневается, написать, чтобы я приехала. Положась на это обещание и вновь обретя надежду, я проводила его гораздо спокойнее, чем сама ожидала.
Однако первые дни после его отъезда были ужасны, но, повторяю, не от страданий разлуки: это было неопределенное, но постоянное предчувствие большого несчастья. На третий день после отъезда Ораса я получила от него письмо из Кана. Он остановился пообедать в этом городе и поспешил написать мне, помня, в каком беспокойстве я была, когда он меня покинул. Это письмо меня немного успокоило, но последнее слово письма разбудило все мои опасения, тем более сильные, что они для меня одной были существенными, а всякому другому могли бы показаться химерой: вместо того чтобы сказать мне «до свидания», граф написал «прощайте». Взволнованный ум обращает внимание на самые незначительные мелочи: мне стало почти дурно, когда я прочла это последнее слово.