Политическая история русской революции: нормы, институты, формы социальной мобилизации в ХХ веке
Шрифт:
3. Природа революционного мифа: генезис, структура и формы проявления
Основным проявлением радикального социального конфликта становится появление особого революционного мифа – представления о возможности разрешения существующих противоречий путем прямого революционного действия. Генезис революционного мифа, как показали вслед за Токвилем русские аналитики, связан с противоречием позитивного права и правосознания – завышенных социальных ожиданий общества. «Если интенсивность переживания соответствующего интуитивного права очень высока, – отмечал Л. И. Петражицкий, – то возникающее на этой почве враждебное отношение к существующему строю часто порождает, по контрасту с этим строем, устремления, слишком далеко простирающиеся в смысле радикальности осуществляемых перемен, которые в результате оказываются несоответствующими уровню общественной психики. Подобный радикализм ведет к тому, что революция выплескивается за границы, очерченные потребностями общества» [84] . Выражением революционного мифа становится утопический социальный идеал, который может иметь различные формы – от светских и даже претендующих на «научное» обоснование до вполне традиционалистских и религиозно мотивированных. Но его суть – в соединении идеологии и утопии, которые оказываются не сводимы к каким-либо доказательным (и эмпирически верифицируемым) положениям [85] , ориентации социальной мобилизации массового сознания на разрушение существующего строя. Важно проследить, каким образом данный миф возникает, получает широкое распространение и в конечном счете становится господствующим в массовом сознании. В русской революции этот миф опирался на идею равенства и определял экспансию радикальных требований.
84
Петражицкий Л. И. Социальная революция // Право и общество в эпоху перемен. М., 2008. С. 259–263.
85
Mannheim K. Ideology and Utopia. Introduction to the Sociology of Knowledge. L., 1949. P. 131.
Причины утверждения данного мифа в России объяснялись в партийных программах незавершенностью аграрных преобразований при одновременном усилении социального расслоения в результате пореформенного капиталистического развития страны. Результатом становилось обостренное чувство социальной несправедливости и стремление к пересмотру фундаментальных социальных ценностей, отношений и институтов. Рост социальной напряженности, нараставший после Великой реформы 1861 г. и особенно в ходе Столыпинских аграрных реформ, достиг пика в годы Первой мировой войны, был связан с разрушением традиционных социальных институтов в условиях быстрого экономического развития; сбоем поступательного движения в условиях войны и глобального экономического кризиса, трудностями военного времени («относительная депривация»), ошибками правительства во внешней и внутренней политике, а в конечном счете – утратой легитимности традиционной монархической властью [86] .
86
Медушевский А. Н. Великая реформа и модернизация России // Российская история. 2011. № 1. С. 3–27; Он же. Как выйти из революции: стратегия преодоления социального кризиса в обществах переходного типа // Российская история. 2012. № 3. С. 3–18; Он же. Причины крушения демократической республики в России в 1917 году // Отечественная история. 2007. № 5. С. 3–30.
Следствием когнитивного закрепления революционного мифа в массовом сознании стала эскалация социального протеста и максимизация требований: отказ от традиционного консенсуса общества и власти; неприятие умеренных программ, основанных на рациональном расчете возможного социального согласия и рост социальной агрессии как формы коллективного поведения. Контуры революционного мифа и схема разрешения социального конфликта путем коллективного насильственного действия в своих общих основаниях сформировались уже в ходе первой русской революции 1905–1907 гг. [87] Выводы, которые были сделаны из нее политическими партиями, оказались противоположны: если умеренные усматривали в ней недопустимый срыв социальной стабильности, то левые считали ее незавершенным проектом, позднее определяя как генеральную репетицию революции 1917 г. Соответственно различны были те «уроки», которые эти силы извлекли из событий революции: для правых либералов (сгруппировавшихся вокруг сборника «Вехи»), они заключались в противодействии экстремизму радикальной интеллигенции [88] , для левых – в подготовке и провоцировании революционного кризиса для достижения власти [89] . Причины, по которым неопределенные и аморфные революционные ожидания стали реальностью в ходе Февральской революции, а затем Октябрьского переворота, показаны в современной историографии. Они связаны в России (как и в других странах, переживших социальные революции) с условиями поиска социальной идентичности в расколотом обществе на стадии его быстрой трансформации, заставляющими значительную его часть искать самоопределения в революционном протесте [90] ; формированием особого революционного самосознания [91] , радикализмом интеллигенции [92] , в частности, студенческой молодежи [93] , ростом национализма по мере ослабления имперского центра власти [94] , расколом политической элиты старого режима в отношении перспектив сохранения власти и необходимых уступок революционному движению (ставшим определяющим фактором в падении царского режима и отречении Николая II в феврале-марте 1917 г.) [95] . В условиях Первой мировой войны обострение этих противоречий выражалось в особом состоянии общественного сознания, возбужденного патриотической и националистической кампанией [96] , но затем столкнувшегося с фактором военных неудач, стимулировавших кризис легитимности монархической власти. Это психологическое состояние общества, колебавшегося между апатией и радикализмом, характеризовалось двумя противоположными векторами – неуверенностью в будущем (и растущими опасениями) и ростом социального запроса к власти. Утрата режимом когнитивного доминирования в обществе делала его положение еще более непрочным, позволяя оппонентам использовать реальные и мнимые просчеты власти для ее дискредитации в глазах общества (как это продемонстрировано, например, в «деле Распутина», обвинениях в «измене» и росте «шпиономании») [97] . Эта быстрая смена настроений отражает последовательное погружение общества в революционный хаос, где индивид ощущает себя не столько участником, сколько жертвой фатальных социальных сил [98] . В этих условиях реализовавшийся социальный выбор оказался наименее рациональным: констатация кризиса традиционного общества вела не к признанию необходимости постепенных реформ, но к принятию утопических лозунгов социальной республики, социализма и коммунизма. Их манипулятивные преимущества очевидны: целостная, но иллюзорная картина мира; соответствие представлениям масс о социальной справедливости; связь идеологии с негативной социальной мобилизацией против системы российского Старого порядка.
87
The Russian Revolution of 1905: Centenary Perspectives. L., 2005; Haimson L. Russia’s Revolutionary Experience, 1905–1917: Two Essays. N.Y., 2005.
88
100-летие «Вех»: Интеллигенция и власть в России. 1909–2009. Круглый стол // Российская история. 2009. № 6.
89
Медушевский А.Н. Политические технологии защиты общества от экстремизма: уроки революции // Революция 1905–1907 годов: взгляд через столетие: Материалы всероссийской научной конференции 19–20 сентября 2005 г. М., 2005.
90
Social Identities in Revolutionary Russia. N.Y., 2001.
91
Halfn G. From Darkness to Light: Class, Consciousness and Salvation in Revolutionary Russia. Pittsburgh, 2000.
92
Kelly A. M. Toward Another Shore: Russian Thinkers between Necessity and Chance. New Haven, 1998.
93
Morrissey S. Heralds of Revolution: Russian Students and the Mythologies of Radicalism. N.Y.; Oxford, 1998.
94
Waldron P. The End of Imperial Russia, 1855–1997. Basingstoke, 1997; Longworth Ph. Russia’s Empires: Their Rise and Fall: From Prehistory to Putin. L., 2005.
95
Moon D. The Problem of Social Stability in Russia, 1598–1998 // Reinterpreting Russia. L., 1999. P. 54–74.
96
Lohr E. Nationalizing the Russian Empire: The Campaign against Enemy Aliens during World War I. L.; Cambridge, 2003.
97
Fuller W. C. The Foe Within: Fantasies of Treason and the End of Imperial Russia. Ithaca, 2006.
98
Price M.Ph. Dispatches from Revolutionary Russia, 1915–1918. Durham, 1998.
Крушение монархии в ходе Февральской революции было воспринято «образованной» частью общества как завершение длительной борьбы в русском освободительном движении, породив характерный для всех революций феномен завышенной самооценки и революционных ожиданий. В оценках Февральской революции, дававшихся современниками, присутствуют все те представления, которые мы наблюдали в революциях Новейшего времени – антикоммунистических революциях в странах Восточной Европы 90-х годов ХХ в., «цветных революциях» на постсоветском пространстве или движениях так называемой «арабской весны» начала XXI в. (при всем содержательном отличии от «классических» социальных революций прошлого). В России периода Февральской революции воцарилась атмосфера эйфории («гигантская волна радости» – «было что-то необыкновенное»), ощущения великих событий («старое правительство свергнуто и настали радостные дни свободы»), сознание национального единства («войска и народ слились воедино»); удивление бескровным и мирным характером этой революции – «это единственная революция, прошедшая без крови и жертв» (в отличие от революций в Европе или революции 1905 г. в России). Характерно представление современников об отличии этой революции от других: «Французская революция в 1792–1793 году, – считали они, – создала гильотину, русская же – уничтожила ее». Наконец, представлен вывод, свидетельствующий о формировании системы завышенных ожиданий: «Россия избавилась от тиранов и стала свободной страной», «весь переворот произошел быстро и без кровопролития, как ни в одной культурной стране». В столичных толпах преобладали «радостные лица» – «страна сбросила тяжесть, которая душила ее столько лет» [99] . Движение общественных ожиданий от их эскалации к упадку («разочарованию») – признак всех крупных социальных революций на завершающей стадии. Однако то, что интеллигенция восприняла как окончание революции, для традиционалистских слоев оказалось ее прологом (поскольку их социальные чаяния по уравнительному переделу земли, достижению мира и уничтожению «эксплуатации» оказались нереализованными).
99
Первые дни свободы в Москве. Письменный экзамен за V класс учеников Московской консерватории о Февральской революции 1917 г. в Москве // Российский архив. М., 1991. Т. I. С. 191–204.
Все эти представления, наивность которых поражает наблюдателей первой фазы всякой крупной революции, не отменяет скрытого, но реально присутствующего в ней «якобинского аргумента». Ровно через год картина общественных настроений оказывается диаметрально противоположной. В 1918–1919 гг. дореволюционная Россия воспринимается уже как «волшебная сказка»: где теперь прежняя живая общественная жизнь с ее радостными лицами, бойкой торговлей, роскошью нарядов, экипажами, рысаками и выставками. Их сменили «невыносимый холод», эпидемия самоубийств, «зверские нравы», дикая озлобленность населения, колонны арестованных, ведомых в чрезвычайку, нищета и карточки, а «впереди беспросветная мгла». Характерно сравнение коммунистической Москвы с той, которую оставил Наполеон после отступления [100] . Эта смена настроений – четкое выражение психологической закономерности революции, отправной точкой которой служат завышенные ожидания, а завершением – абсолютное «разочарование» в идеалах революции.
100
Москва в ноябре 1919 года. Сочинения учащихся научно-популярного отделения Университета им. А. П. Шанявского // Российский архив. М., 1992. Т. II–III. С. 362–384.
Современная социология революции актуализирует их интерпретацию как спонтанного психологического срыва в обществе, связанного с преодолением когнитивного тупика – традиционалистской реакцией консервативного сознания, определявшейся феноменом относительной депривации в условиях роста завышенных ожиданий. Обращает на себя внимание сходство оценок ситуации как психологического феномена основными политическими силами, независимо от их идеологической программы. Конституционные демократы связывали логику русской революции и смену ее основных фаз именно с изменениями психологических установок массового сознания. Радикальные теоретики революционного переворота из среды эсеров и анархистов усматривали его движущую силу в психологическом импульсе массового сознания. Большевики разработали технологию использования этого недовольства для осуществления переворота. Для правых и умеренных партий революция есть деструктивная реакция неподготовленного аграрного общества на трудности аграрной модернизации, усугубленные войной и экстремистской агитацией. В основе конфликта, как признавали все, – историческая неискушенность крестьянства, стоящего вне политики и связывающего свои социальные ожидания с идеей уравнительного перераспределения земли. Общая причина революции, следовательно, – это отсутствие полноценной гражданской нации, агрессивное неприятие «новизны» и завышенные социальные ожидания от реализации революционного мифа – утопического социального проекта.
Ключевое значение в когнитивном повороте начала революции справедливо отводится радикальной интеллигенции как носителю революционной идеологии и одновременно инструменту начала ее реализации. Это выражается в оценках данного феномена правыми деятелями: русская интеллигенция – «чудовищная гидра» [101] , которая «отравила себя революцией, опьянила сознание и затуманила мозг» [102] . Разворачивание спонтанного революционного процесса, однако, оказывается гибельным для самой интеллигенции. Это ощущали даже те представители «народной интеллигенции», которые оказались перед неразрешимой дилеммой – следовать за темным народным потоком в его грубых проявлениях или выступить против них во имя защиты культуры. Они недоумевали: «что же остается, если интеллигенция и впрямь обречена висеть на фонарных столбах?» [103] Следствие спонтанной протестной динамики – утрата когнитивного доминирования умеренных, отстранение либеральных интеллектуалов от политического процесса. Социальная агрессия, ставшая результатом максимизации требований, выражалась в отказе масс от правовых форм преобразований; апелляции к террору как способу социального регулирования, утверждению программы левых («социалистических») партий, а затем – экстремистских политических сил (большевизма). Характерны ретроспективные оценки ситуации кадетами, которые признавали, что недооценили опасность – были «Гамлетами русской революции». «Русская интеллигенция, – резюмировал А. С. Изгоев, – понесла свою кару за нежелание и неумение организовать постепенный переход от абсолютизма к правовому строю. Камень скатился обратно к подножию горы. Интеллигенции, как Сизифу, надо снова вкатывать его наверх» [104] .
101
Правые партии. Документы и материалы. М., 1998. Т. 2. С. 212.
102
Партия «Союз 17 октября». Протоколы съездов и заседаний ЦК 1905–1915 гг. М., 1996. Т. 1. С. 279.
103
Трудовая народно-социалистическая партия. Документы и материалы. М., 2003. С. 115.
104
Изгоев А. С. Рожденное в революционной смуте (1917–1932) // Труды по россиеведению. М., 2009. С. 359.
В этом контексте принципиальное значение имеет вопрос о готовности политических партий России к самому факту революции, возможности его предвидения и прогнозирования стадий осуществления. Во-первых, все партии в канун революции ощущали ситуацию паралича власти и неизбежность ее падения. Правые партии в январе 1917 г. вынуждены были констатировать, что «песенка власти спета», а сама власть «парализована» [105] . Распутин выразил эту мысль ранее и более лаконично: «как веревочку ни крути, а концу быть – мы давно у кончика» (это – о царе и созыве Думы в 1915 г.) [106] . Либеральные партии доктринально исходили из того, что «безответственное правительство, вдохновляемое и направляемое темными силами, ведет страну к гибели» [107] . Осознание надвигающейся катастрофы было характерно для всех партий центра и левого фланга.
105
Правые партии. Документы и материалы. М.,1998. Т. 2. С. 619.
106
Жуковская В. А. Мои воспоминания о Григории Ефимовиче Распутине 1914–1916 гг. // Российский архив. 1992. Т. II–III. С. 291.
107
Партии демократических реформ, мирного обновления, прогрессистов. Документы и материалы 1906–1916 гг. М., 2002. С. 392–394.
Во-вторых, возможность предвидения революции оказалась крайне ограниченной. Если правые партии вообще не ставили этот вопрос, то либералы так и не смогли дать определенный ответ на него. Конституционные демократы, как показывают их дебаты в канун революции, в большинстве считали революцию маловероятной или невозможной в краткосрочной перспективе. В ЦК кадетской партии в 1914 г. активно дебатировался вопрос – «будет ли революция?». Ответы на него были даны ведущими мыслителями и практиками того времени. Одни констатировали, что категоричного ответа дать нельзя, хотя не исключен и положительный ответ (Н. В. Некрасов); другие считали, что «никаких данных для приближения революции нет» – «не чувствуется ни достаточной активности, ни смелости» (В. И. Вернадский) и «не видели в стране элементов революции», полагая, что «вообще реставрация гораздо вероятнее, чем революция» (Ф. И. Родичев), третьи думали, что в стране царит «бессмысленно-революционное настроение» (А. И. Шингарев) и поэтому вместо революции «не исключена возможность всяких pronunciamento» (Д. И. Шаховский). Единственным представителем партии, сделавшим четкий прогноз о скорой революции, была женщина – А. В. Тыркова (ее, впрочем, называли единственным мужчиной в кадетском ЦК). Однако, суммируя дискуссию, лидер партии Милюков заявил, что «не ждет революции» [108] . В 1916 г. кадеты констатировали: «для революции даже лозунгов у нас нет, нет и программы, – вообще это не наш метод борьбы» (А. А. Корнилов) [109] . Радикальные партии оказались застигнуты революцией врасплох. Характерно признание эсеров: «Революция ударила как гром с неба и застала врасплох не только правительство, Думу и существовавшие общественные организации. Будем откровенны – она явилась великой и радостной неожиданностью и для нас, революционеров, работающих на нее долгие годы и ждавших ее всегда». Вообще «никто не предчувствовал в этом движении веяния грядущей революции» [110] . Бунд честно признавал: «мы не можем предсказать момент наступления революции», а потому «нельзя приспособить организационные формы к революционному моменту» [111] . Известно признание Ленина, сделанное в Швейцарии, о невозможности революции в России в краткосрочной перспективе. Он даже не рассчитывал дожить до революции, но полагал, что это удастся молодому поколению [112] . Принципиален вывод: ни одна из политических партий России не оказалась способна прогнозировать точные сроки наступления революции. Ретроспективные оценки Февральской революции не опровергают этого общего вывода, независимо от того, считают ли ее результатом спонтанного социального взрыва или следствием готовящегося переворота [113] .
108
Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии. М., 1997. Т. 2. С. 260–261, 268, 270–275.
109
Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии. М., 1998. Т. 3 (1915–1920). С. 297.
110
Партия социалистов-революционеров. Документы и материалы. М., 2000. Т. 3. Ч. 1 (февраль – октябрь 1917 г.). С. 24.
111
Бунд. Документы и материалы. 1894–1921. М., 2010. С. 418.
112
Ленин В.И. ПСС. Т. 30. С. 328.
113
Катков Г. М. Февральская революция. М., 2006.
Это подтверждает вывод о спонтанности революционного взрыва, мотивированного неустойчивым состоянием массовой психики, неготовность основных политических партий и их лидеров рационально управлять им показывает ограниченную объясняющую силу всех «теорий» революции, фигурировавших в русской политической мысли.
4. Фазы революционного цикла как выражение форм когнитивного доминирования
Понятие революционного цикла в принципе означает смену фаз революционного процесса, которая, начавшись с отрицания Старого порядка, заканчивается его формальной реставрацией. Каждая из фаз воплощает доминирование определенной социальной силы и выдвигаемой ею программы разрешения социального кризиса. Этот вывод вполне подтверждался классической историографией на материале Английской и Французской революций, отчасти европейской революции 1848 г., где четко представлены этапы правления традиционной аристократии, умеренных и радикалов, последующий переход к стабильности в виде военных диктатур (Монка и Бонапарта) с последующим восстановлением монархии. Этот подход доминировал в трудах тех западных ученых, которые были наиболее популярны в России – Гизо, Тьера, Токвиля, Сореля и особенно А. Олара [114] . В русской литературе о европейских революциях, в трудах А. Д. Градовского, М. М. Ковалевского, Н. И. Кареева, Э. Д. Гримма и др. [115] доминировало представление о демократическом социальном содержании революций Нового времени и неизбежности их завершения переходом к гражданскому обществу и правовому государству; революционный террор воспринимался как искривление магистральной линии, а реставрационная фаза – как временное отступление от этого идеала. Данная траектория четко представлена в названии труда Ковалевского – «От прямого народоправства к представительному и от патриархальной монархии к парламентаризму» [116] . Главная проблема усматривалась в своевременном ограничении деструктивных тенденций – недопущении или минимизации радикальной (якобинской) фазы, способной отодвинуть эту цель во времени, но не отменить ее. Срыв революции к террору интерпретировался как крушение ее проекта в Европе и причина установления диктатуры – деформация, ведущая к Термидору и Реставрации, которых в принципе следовало избежать в русской революции [117] . Для русских последователей Маркса, Каутского, Жореса [118] и других социалистических историков Французской революции [119] конструкция циклов революционного процесса в целом была сходной, но включала приоритетное внимание к радикальной якобинской фазе, в которой усматривалась не столько девиация, сколько норма всякой радикальной демократической трансформации.
114
Олар А. Политическая история Французской революции. Происхождение и развитие демократии и республики (1789–1804). М., 1902.
115
Ковалевский М. М. Происхождение современной демократии. М., 1895. Т. 1–2; Гримм Э. Д. Революция 1848 года во Франции. СПб., 1908. Ч. 1–2; Кареев Н. И. Великая французская революция. М., 1918; Он же. Отчего кончилась неудачей европейская революция 1848 г. Пг., 1917.
116
Ковалевский М. М. От прямого народоправства к представительному и от патриархальной монархии к парламентаризму. СПб., 1906. Т. 1–3.
117
Кареев Н. И. Историки Французской революции. Л., 1924.
118
Жорес Ж. Социалистическая история Французской революции. М., 1977–1983. Т. 1–6.
119
Кунов Г. Борьба классов и партий в Великой французской революции 1789–1794 гг. М.; Пг., 1923.
Вопрос о том, может ли русская революция завершиться иначе, чем европейские революции, практически не рассматривался. Но именно он стал центральным для ХХ в., когда выяснилась невозможность создания единой схемы революции. Революции, как стало ясно, не обязательно имеют целью создание правового демократического общества, но могут вести к его разрушению (что показала русская революция); поднять массы на разрушение существующего строя оказалось возможным не только под классовыми лозунгами социального протеста, но также под лозунгами национализма, этнической или конфессиональной идентичности, суверенитета и обретения независимости (так называемые колониальные революции); революции могут осуществляться не рациональными, а вполне иррациональными силами (как, например, исламские революции); политическим содержанием революций могут стать не обязательно уравнительно-распределительные принципы всеобщего равенства, но противоположные им принципы (как показывают антикоммунистические революции 90-х годов ХХ в. в Восточной Европе, направленные на восстановление «капитализма» и индивидуализма); движение революционного процесса не обязательно идет от столичного центра к периферии (как было во Франции и России), но может, напротив, развиваться на периферии (как это было в китайской и мексиканской революциях) с последующим движением к городам и столичным центрам; движущие силы этих революций вовсе не обязательно представлены «рабочим классом», но могут включать самые различные элементы – от маргинализированного крестьянства (в так называемых «аграрных» революциях) до солдат и студентов; революционный переворот может быть единовременным или растянутым во времени, а формы его проведения могут включать как кровавые насильственные методы подавления оппонентов, так и вполне бескровные и мирные акции социального давления на власть (в виде различных «цветных революций» Новейшего времени); руководство революционными изменениями могут брать на себя не партии, но лидеры национальных движений, профсоюзов, духовенства, армии; общим результатом революций может стать не гражданское равенство и утверждение принципа правового равенства, но напротив – создание новых, более жестких форм господства (фашистские движения); наконец, следствием революций может стать не правовое конституционное государство, а распад государства или различные варианты авторитаризма (от тоталитарных до традиционалистских патерналистских режимов в развивающихся странах). Еще большее количество вариантов возникает с учетом глобальной ситуации – влияния на революционные процессы доминирующих идеологий (или их комбинаций) ведущих держав и уровня средств коммуникаций и подавления. На исходе ХХ в. это привело к отказу от принятия единой теории революции и приоритетному вниманию к социологическому и сравнительному конструированию многофакторных моделей революционных процессов [120] . Этот исторический опыт ХХ в. не мог быть учтен современниками русской революции, его предстояло осмыслить только в дальнейшем.
120
Furet F. Penser la R'evolution Francaise. Paris, 1978; Kimmel M. S. Revolution. A Sociological Interpretation. L., 1990; Krejci J. Great Revolutions Compared. The Outline of a Theory. L., 1994.