Полковник Сабуров
Шрифт:
«Когда же это я их отпустил? — подумал он.
– Неужели еще на Днепре?»
— Петя! — закричал он. Петя!
И голос его гулко и одиноко отдался под высокими сводами столовой.
— Слушаю вас, товарищ гвардии полковник, — сказал, подбегая, запыхавшийся ординарец.
Полковник перевел взгляд с себя на него и тоже вдруг не узнал его. Перед ним стоял одетый в старшинскую форму немолодой сорокалетний человек с круглым лицом и с брюшком, начавшим округляться под туго затянутым ремнем. И полковнику показалось странным, почему этот уже немолодой человек служит у него в ординарцах, почему он одет в военную форму и почему он, полковник, называет его Петей.
— Слушаю вас, товарищ гвардии полковник, — повторил ординарец.
— Подожди, сколько тебе лет? — спросил полковник.
— Тридцать девятый, — удивленно сказал ординарец.
— Когда это ты живот завел? Кто это тебе разрешил?
Ординарец развел руками.
— Чтобы через два месяца спустил! Слышишь?
— Слышу, — сказал ординарец, — только... — Он улыбнулся. — Только, Алексей Иванович, я через два месяца уже на гражданке буду. Вы даже не увидите, как я ваше приказание выполню или нет.
— На гражданке? Какая гражданка? — сказал полковник и вдруг вспомнил, что, конечно, это он забыл, а Петя прав, он действительно будет, и не через два месяца, а еще раньше, на гражданской работе, потому что по последнему указу он подлежит демобилизации.
«А как же я?» — чуть не вырвалось у него по-детски. Потому что ему, в самом деле, было трудно представить себе свою дальнейшую жизнь без этого человека. Но он сдержался и только сказал, осмотрев Петю с ног до головы:
— Ну, что же, на гражданке. Все равно незачем толстеть. А куда ты поедешь? — после паузы добавил он. И в тоне его голоса Петя почувствовал обиду на то, что он уезжает и бросает своего полковника.
– Куда же ты? — почти с удивлением снова спросил полковник.
— К себе, — сказал Петя.
– В Москву, к семье. У меня же семья.
— Ах, да, да, да, конечно, — сказал полковник.
– Конечно, семья, конечно...
Он прекрасно знал и понимал это умом, но чувство его никак не могло помириться с тем, что у Пети есть семья: так он привык за все эти годы, что семья — это как раз и есть он и Петя, Петя и он, и тот дом, изба или блиндаж, в котором они в данный момент жили.
— Значит, семья, — сказал он уже с нескрываемым удивлением. — Интересно!
И он вдруг представил себе, что не Петя будет подавать утром завтрак на стол, а Петя будет сидеть за столом, и ему будет подавать завтрак его жена и что не полковник и Петя будут идти по заснеженному полю от командного к наблюдательному пункту, а просто Петя под руку с женой будет идти где-то в Москве, может быть, по улице Горького. И дети будут звать Петю не Петей, а папой. Совершенно точно — папой. И ему показалось странным, что кто-то будет звать Петю папой.
Он понял, что все эти годы он не только говорил Пете: «Петя — сюда, Петя — туда. Петя, сделай то-то и то-то», но что все эти годы он еще просто-напросто очень любил стоящего сейчас перед ним уже немолодого, толстеющего человека, одетого в солдатскую форму, любил, привык к нему и, по правде говоря, даже не совсем понимает, как будет жить без него.
Наступила долгая пауза.
— Товарищ гвардии полковник, — прерывая молчание, сказал Петя, — что вы меня вызывали?
— Тебя вызывал... — задумчиво сказал полковник.
– Вызывал. В самом деле, зачем же я тебя вызывал? Да, бритвенный прибор приготовь.
— Вы же брились сегодня утром, — сказал Петя.
— Усы сбрею, — сказал полковник.
— А вам в усах лучше, Алексей Иванович, — сказал Петя, не скрывая своего недовольства.
— Хорошо. Иди готовь.
— Лучше вам в усах, — во второй раз сказал Петя.-Вы уже и фотографию в усах посылали. Едва ли Анна Николаевна довольна будет.
— Да? — переспросил полковник и поймал себя на том, что чуть-чуть не добавил: «Какая Анна Николаевна?» — так ему было странно, что его Аню вдруг назвали Анной Николаевной. — Слышал, что я тебе сказал? — добавил он почти сердито, и Петя, пожав плечами, вышел. Полковник, заложив руки за спину, начал взад и вперед ходить по столовой своими огромными шагами, за которыми всю войну не поспевал никто из его подчиненных.
Несколько дней назад полковник получил телеграмму, извещавшую его о том, что к нему выехала жена. Два дня подряд он ездил на машине в Берлин и встречал московские поезда. Два дня по целому часу стоял на перроне, пропуская мимо себя всех приехавших, и уходил только тогда, когда состав начинали отводить на запасной путь. Сегодня он снова послал машину, но ехать сам был уже не в силах.
Через месяц исполнялось три года с тех пор, как они не виделись. История их совместной жизни состояла из нескольких недель счастья и нескольких лет разлуки. Они встретились на сталинградской переправе, полюбили друг друга в короткие минуты между смертью, только что промелькнувшей мимо, и смертью, назойливо ждавшей их у выхода из блиндажа. Они повенчались — если это можно было назвать венчаньем — под стук жестяных кружек, и большинство тех, кто был на их свадьбе, уже давно сложили свои головы. Они в последний раз виделись на волжском берегу, среди горевших развалин тракторного завода, откуда ему надо было идти налево, в свой полк, а -ей направо — в свой полк.
Потом ее почти смертельно ранило. Слово «почти» вписал в ее жизнь своими грубыми узловатыми пальцами фронтовой хирург в ту ночь, когда он оперировал ее и, узнав о начале нашего наступления, должно быть, в честь этого совершил над ней чудо, на которое в обычные дни был не способен даже он...
Полгода наступления по зимним и весенним хлябям Дона и Украины. Полгода тыловых госпиталей где-то в Средней Азии и в Сибири, и, наконец, летом под Орлом принесенное в землянку письмо, написанное незнакомым почерком, потому что она раньше никогда не писала ему писем.
В письмо была вложена любительская фотография: неузнаваемо похудевшее лицо и огромные усталые глаза. Она писала, что выжила, что демобилизована, что учится на врача и работает в госпитале. На штемпеле стояло «Барнаул». Письмо шло три с половиной месяца.
Он ответил ей письмом, шедшим тоже три с половиной месяца, в котором просил ее бросить все и ехать к нему под Орел.
Через восемь месяцев, под Тернополем, его догнало ее колесившее за ним по дорогам войны письмо, где она писала, что любит, что приедет непременно.
А дальше было то же, что было с миллионами людей, забывшими во время войны слово «отпуск». Занимались города, форсировались реки, менялись номера дивизий и номера полевых почт, менялись дислокации тыловых госпиталей, и письма, как люди, играющие в жмурки, беспомощно тыкались из угла в угол с завязанными глазами, не находя того, кого искали.
От всего этого осталось пять или шесть недлинных писем и карточка исхудалого лица с огромными глазами — маленькая пачка бумаги, лежавшая во внутреннем кармане кителя.