Полководец Соня, или В поисках Земли Обетованной
Шрифт:
Именно во время молчания приехали к нему Эва с Иринкой.
Два месяца посёлок принимал участие в налаживании личной жизни Адама. Соседи забирали на ночь Иринку, уводили по выходным за ягодой. Пусть намолчится-наговорится Адам со своей Евой!
И потеплели к середине лета глаза Адама. И стал он тихо улыбаться, прогуливаясь с женой, держа её под руку с нежной гордостью. И все решили: забыл он Белку. И радовались, что так ладно всё устроили.
А когда в конце августа жена с дочкой уехали, – мужики стали торопить Адама с возвращением на Большую Землю и советовать, в какой из множества маленьких городков Советского Союза он мог бы податься и вызвать к себе семью. Ведь в родной Баку, а тем более в Москву к сестре дорога заказана: «без права проживания в столицах и крупных городах».
Но Адам не спешил оформлять отъездные документы. Он боялся.
Он боялся воли.
Он боялся воли и связанной с ней незнакомой суеты. А главное – того, что воля и люди, населяющие её, вторгнутся в его внутренний мир, требуя душевных реакций.
Отношения с сокамерниками-солагерниками, а затем с товарищами по работе, с соседями по посёлку, даже с Белкой в самые жаркие ночи были просты и поверхностны. Его принимали таким, каким он хотел быть, мог быть. Довольствовались тем, что он давал: руки, голову, тело, – и не требовали большего. Никто не покушался на его душу.
Нежная, мечтательная, тоскующая, израненная, собранная по кусочкам и оказавшаяся беспредельно огромной, как Земля, как Космос, как Вечность, она принадлежала только ему.
Он жил как бы двумя жизнями: внешней – незатейливой, понятной всем, и внутренней – сложной, по-настоящему живя только внутри себя. Как бы «окуклился» за годы и не желал превращаться в бабочку – физический полёт в открытом пространстве страшил его.
Поэтому телеграмма о рождении второй дочки так оглушила Адама.
Жизнь настигла его. Но показалось ему: он не хотел, чтобы так вышло.
…И воззвал Господь Бог к Адаму: «Адам, где ты?».
Но скрылся Адам между деревьями и кустами Эдемского сада своей души.
– И молчун же ты, братец! До тебя, как до жирафа, доходит! – сказал в сердцах дворник, принимая от Адама дежурный стакан самогонки. – Ну, за новую жизнь! За тебя, за семью твою!
Но так и не дождавшись всплеска чувств, дворник положил телеграмму на подоконник и разочарованно заковылял обратно.
…И второй, и третий раз воззвал Господь: «Где ты, Адам, не вкусил ли ты плод с древа познания добра и зла в райском саду моём?»
И вышел обескураженный Адам пред очи Господни: «Это не я, это Ева сорвала плод и дала мне»…
И бесконечная тоска по утраченному раю была в его словах.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Бесы, видно, вдоволь похохотали, когда подсовывали ему искажённое дьявольское зеркало. Застывшее одинокое сердце Адама не смутилось, не содрогнулось от того, что раем показалась эта равнодушная скудная земля и это беспредельное «ничто», в котором отдыхала душа, и свободой – размеренное движение по кругу. Так лошадь, привыкшая вращать жёрнов, продолжает механически двигаться вокруг него даже тогда, когда с неё снимают ремень и гонят в луга, чтобы добывала сама пропитание. Она давно забыла, как бегала жеребёнком среди высокой травы, и горячий запах нагретой земли тревожил ноздри, и весёлое ржание вольных собратьев манило к игре.
Нет, нет, эта воля, эта игра – только иллюзия. Майя [5] . Прельщая заливными лугами свободы, домашним очагом с сытной едой и тёплой женой, ухмыляющийся хромой проводник поведёт прямиком в ад. Опутает по рукам и ногам новыми правилами, стреножит ими и начнёт поджаривать на сковороде повседневности, с которой не соскочить. Вилки кладут в левый ящик, ножи – в правый, грязное бельё складывают в эту корзину. Курить надо в форточку. Кушать не когда хочется, а когда за стол садится семья. «Почему ты не запретишь это Ирине?! У неё теперь есть отец! Скажи своё мужское слово»… «Почини кран (будильник, электропроводку)! У меня теперь есть муж»… Новорождённая малышка станет разрывать ночь криками, пачкать пелёнки, которые будут сушиться по всей квартире и наполнять её удушающим запахом детского поноса, хозяйственного мыла, сырости и тоски.
5
Майя (санскрит.) – иллюзия, обман, покров. Всё, не являющееся вечным.
Иллюзия любви. Иллюзия свободы. Игра воображения. Майя. На самом деле всё – тюрьма. Просто объёмы камер – разные. Узник со стажем, Адам хорошо знал: главное – чтобы сокамерников было поменьше. Тогда жить проще, остаётся пространство для тела и души. Он не хотел обживать новую камеру.
А главное – он больше не любил Эву.
Он понял это, когда она с Иринкой приехали к нему прошлым летом. Он был безмерно благодарен Эве за то, что ждала и поддерживала его все эти ужасные годы, стоически переживала собственные страхи, опасливую настороженность знакомых, голод, безденежье, крутилась на нескольких работах. Но вместо радости встречи чувствовал в себе ужас должника, к которому не вовремя пришёл кредитор за долгом.
Отяжелевшее сердце не рванулось, когда он увидел её похудевшее лицо под шапкой густых рыжих волос, в которые когда-то так любил зарываться губами, ворошить дыханьем. И плоть не взволновалась после девятилетней разлуки.
Когда к семи вечера дворник выгрузил перед бараком Эву с Иринкой и вещами, Адам, только вернувшись с работы, разжигал керосинку, чтобы вскипятить чай. Керосинка не разжигалась, пламя чадило, надо было заменить фитиль. А ещё предстояло нарезать сало. Всё валилось из рук. Услышав голоса, он с куском сала и ножом выскочил во двор.
Эва застыла: неужели этот худой жилистый мужчина с огромным кадыком на тощей шее, с отстранённой улыбкой и запавшим, как у покойника, ртом – её Адам? Где его чувственные губы? Его ласковые, с поволокой, бархатные глаза?
Эва строго одёрнула себя: «Он так много пережил!» – но не могла броситься к нему, как прежде, и обмякнуть, замереть в объятиях. Она стояла молча, пытаясь скорее полюбить новой любовью – такого.
– Вот вы у меня какие стали, – произнёс Адам.
И непонятно было, выражали ли эти слова радость, разочарование или просто означали констатацию факта.
Сгладило неловкость то, что надо было занести вещи, разжечь, наконец, керосинку, завершить приготовление ужина, – и все лихорадочно включились в работу, будто расстались только вчера.
Эва хозяйственно распаковывала узлы и чемоданы. Просила Адама примерить валенки, джемпер, рубашки. Рассказывала историю каждой вещи, добытой тяжким трудом, – как ночной и воскресной работой прирабатывала к скудной зарплате чертёжницы деньги: шила чудненькие платьица себе и Иринке, чтоб выглядеть не хуже других… даже освоила сапожное ремесло и мастерила такую модную обувь из старых сумок и поясов, что стала получать заказы со стороны.
На самом деле Эва говорила о любви и верности, тоске и одиночестве, о том, как душа училась стойкости, тело – терпению. Но Адаму казалось: ему зачитывают обвинительный приговор и приговаривают к отдаче долгов за добытые потом и кровью вещи.
Он понимал: жена как истинная Ева собирала по частям разрушенный очаг. Но чудилось ему: и он в глазах Эвы – выстраданная ею вещь, которая стоит ровно столько, сколько пота, крови и страданий за неё отдано.
«Где ты, Белка, вечно смеющаяся Белка?! Тебе не нужны были ни люди, ни вещи, ни дом, ни верность. Ты не рассуждала о добре и зле, о лжи и правде. Ты жила минутой, щедро деля её с тем, кто оказывался рядом, и забывала о нём, когда минута проходила, и рядом появлялся другой. Тебе было, в общем-то, наплевать на всех и всё. Но как же легко и радостно с тобой было!»