ЖАНРЫ

Полное собрание сочинений в 15 томах. Том 1. Дневники - 1939
Шрифт:

И вот, все важное по этой части, что прикасалось моей детской жизни* Антонушка, добрый мужичок, шалун, — жаль, что без-

грамотный, а то бы при своем уме мог бы и чем-нибудь путным заняться на пользу людям, а по безграмотности занимается — дело извинительное ему, — пустяками, — да Матвей Иванович, занимающийся перекладыванием дров от одного забора к другому, — ну, этот от роду видно был с придурью, хорошо хоть и то, что стал смирен, а путного ничего никогда не вышло бы из него, — бог с ним, пусть перекладывает дрова, только Александру Павловну жаль, заел ее век. Ну, да как быть-то, этак-то и частенько бывает, что муж женин век заедает: с пьяницею-то еще хуже бы жить-то ей.

Такие рассуждения слышал я от бабушки, и они слишком подтверждались способом обращения других моих старших с субъектами этих рассуждений, гораздо менее занимавшими всех их, чем бабушку. А и бабушку-то они очень мало занимали — и насколько занимали, то почти только в качестве мелочи, пригодной на то, чтобы от скуки улыбнуться над ней.

Вот что давала мне жизнь по этой части. — «Неужели же не было ничего более важного?» — «Не было». — «Но»… Знаю, только перед этим «но» надо сделать небольшое объяснение об одной «дистинкции», выражаясь языком латинского сочинения Феофана Прокоповича, о котором скоро пойдет речь. Впечатления жизни и чтение книг distinguo, «различено», — второе многовато послабее первого. — «Но кроме чтения неужели и в разговорах»… Без сомнения, только опять: речь, в которой слышится трепетание жизни говорящего, и речь, которая говорится от нечего делать, для препровождения времени, при оскудении других предметов разговоров, — distinguo, различаю, — это две вещи разные. Приступив, distirctis distinguendis, disseramus, «постановив надлежащее различие предметов, различных между собою, займемся рассуждением о них».

II

Я сделался библиофагом, пожирателем книг, очень рано. В десять лет я уже знал о Фрейнсгеймии, и о Петавии, и о Гревии, и об ученой госпоже Дасиер, — в 12 лет к моим ежедневным предметам рассмотрения прибавились люди в [роде] Корнелиуса а Лапиде, Буддея, Адама Зерникава (его я в особенности уважал), — как я познакомился с этими более или менее неслыханными в XIX веке великими знаменитостями ученого мира моего детства, объяснится ниже, — и вероятно многими сотнями страниц ниже, — раньше я не надеюсь достичь до настоящего рассказывания о том, как я выучился читать и что стал читать, когда выучился. А теперь я хотел только показать, что при таких отделенных поездках по книжной части странно было бы мне не исходить вдоль и поперек более близкие книжные пажити.

Не умею сказать в точности, 12 или 11, или уж и 13 лет было мне, когда я принялся читать Минеи-Четиих, — заглавие, которое тогда мне казалось понятным, потому что я знал по-славянски не лучше их составителя, думавшего, что он пишет по-славянски, а 632 в последствии времени оказавшееся для меня непостижимым ни на каком языке индо-европейского племени: «Четиих» слово реши тельно невозможное ни в какой из славянских грамматик, а оно очевидно хочет быть славянским, — итак, Минеи-Четиих, неправильно называемые попросту Четь-Минеями, что по старинному русскому языку понятно и правильно, но ни для меня тогда, ни для кого из разговаривающих о них со времени составления доныне всегда было непонятно.

Я находил в этих Четь-Минеях одно огорчение себе: они слишком коротки. В них беспрестанно ссылки такого рода: это здесь рассказывается вкратце, а подробно зри в Макариевской Четь-Минее. Ах, как мне хотелось бы читать Макариевскую Четь-Минею! Но этот громадный сборник — увы! — остается рукописью и лежит в Новгороде, Москве, может быть еще в Петербурге, — и даже ни в одном из этих городов нет полного списка. Когда я стал жить в Петербурге, я уже знал, что мог бы удовлетворитъ своему стремлению к Макариевской Четь-Минее даже гораздо полнее, чем чте, т нием ее самой: Румянцевский музей и Публичная библиотека богаты произведениями, из которых только уже извлечение поместилось в Макариевской Четь-Минее, которые превосходят богатством своим Макариевскую Четь-Минею еще в гораздо большей пропорции, чем она превосходит нашу печатную, — я бывал и в Публичной библиотеке и в Румянцевском музее, но мне тогда уже было не 11, 12, а 19, 20 лет, — и я не дотронулся ни до одного из этих сборников.

«Восемь лет прошло между теми и этими годами, от 12 лет до 20, еще бы не перемениться человеку!» — Так, но в этом я нисколько не изменился, — теперь прошло еще 15 лет, и я остался совершенно с теми же пристрастиями в этом отношении, с какими был в 12 лет. Вот, и теперь, например, — у меня лежат три серьезные сочинения, очень любопытные, до того любопытные мне, что я принялся за все три разом — так и тянуло к каждому, — третьего дня мне принесли пять томиков Диккенса, которых я еще не читал. — Что ж? — все три ученые произведения перенеслись со стола, у которого, и с кровати, на которой я читаю, на окно, — меня угрызает совесть, мне стыдно за себя, — по пяти раз в день я собираюсь возвратить хоть одно из ученых произведений из его ссылки, — нет! — предвижу, что пролежать им на окне, пока не дочитаю Диккенса. И сколько убытку делает он мне! — ученые произведения я читал для отдыха от работы, — а теперь ленюсь, ленюсь работать, — давно уж отдохнул, а все еще лежу с Диккенсом в руках. Милый он, трудно оторваться от него. А я, угрызаясь совестью за леность в работе из-за него, твержу себе: «а ведь, однако же, то, что было в детстве, еще сильнее стало во мне в молодости, и с той поры не ослабело, остается до сих пор. Авось и в старике во мне сохранится все то хорошее, что было в юноше».

«Так вот что? Будто, только?» — Только-с; только, и не спешите верить тем, кто говорит Цро себя, что не только: сто веро-

ятностей против одной, они лишь не умеют разобрать себя. И решительно не верьте тем, кто говорит про большинство людей, что не только, — не понимают они людей, врут они, это положительно.

Поэзия. Когда я не умел читать французских книг, я любил читать в тогдашних «Отечественных записках» переводы романов Жоржа Занда. Теперь читать их было бы для меня положительно неприятностью. Долго после я продолжал любить русские переводы Диккенса, — и к [ним] стал в то же отношение, когда выучился читать книги по-английски. Ослабела ли моя любовь к Жоржу Занду, к Диккенсу? Нет, нисколько; но они стали доступны в настоящей своей форме, и я бросил форму, в которой одной мог знать их прежде, — в которой красоты сильно сгладились, смазались, в которой все отразилось не совсем так, многое вовсе не так.

Я знал чуть не все лирические пьесы Лермонтова.

Я читал с восхищением «Монастырку» Погорельского; она показалась мне очень скучновата и плоховата, когда потом попалась в руки около того времени, как я восхищался «Обыкновенною историею»; я до сих пор прочел полторы из четырех частей «Обломова» и не полагаю, чтобы прочитал когда-нибудь остальные две с половиною, — разве опять примусь [за] рецензии, тогда поневоле прочту и буду хвалиться этим, как подвигом.

Что следует из первой истории, случившейся относительно Диккенса и Жоржа Занда? Только то, что способы мои к удовлетворению известного моего влечения расширились. Что следует из сз'дьбы, постигшей в моей жизни сначала «Монастырку», а потом не сжалившейся и над красотами «Обломова»? Только то, что мой вкус, благодаря отчасти ходу органического моего развития от ребячества к совершеннолетию, отчасти расширению моих средств удовлетворять ему, стал тоньше, разборчивее. Но поэзию я люблю не меньше, чем когда-нибудь любил.

Вот еще любопытное обстоятельство. У нас была особая книжка, содержавшая в себе службу Варваре великомученице, и в виде вступления подробное житие ее. Мне не хотелось читать его в этой книге. А само по себе оно было интересно для меня. В Четь-Минее я прочел его с любопытством и с убеждением, что в особой книжке оно еще любопытнее, потому что подробнее. А в особой книжке все-таки не прочел его. Почему? Тогда не думал об этом, а теперь вижу, почему: кцижка была в сафьянном переплете, с золотым обрезом, с золотым тисненьем на крышках переплета, — не любил я ее за это, она возбуждала этим впечатление, что претендует быть не простою книгою, как все другие, хочет, чтобы ее читали, как читает Матвей Иванович. Нет, это не мое, — то-есть нашего семейства, — чтение.

Когда я достиг удовольствия читать Четь-Минеи, я достиг этого уже благодаря сану своего батюшки в саратовском церковном мире. Ни у нас, ни у кого из наших знакомых не находил я Четь-Минеи. И в нашей церкви не было ее. Была она тогда только в одной церкви, Сретенской, да ц то не старое издание в лист, по 634 три месяца в томе, а новое, в 8-ую долю, по одному месяцу в томе, — я попросил, сретенские дьячки стали носить мне том за томом, заходя к моему батюшке по делам. Но вы не думайте, что в этом сущность дела, — это одолжение было милое одолжение, но что ж в нем важного? — важность в другом. С незапамятных для меня времен на том шкапе, где на верхних полочках стояли чайные чашки, лежала огромная книга. Я был еще юн и мал, чтобы рискнуть стащить посмотреть эту книгу, — потянешься за нею, став на стуле, перебьешь чашки, и дожил я таким манером лет до 9, уже года два роясь в книгах, доступных моим рукам, — а этой книги все еще не случилось узнать, что она за книга. Вот, однажды зимою, вечером, бабушка, позевавши много и долго, вдруг напала на мысль: «Марья! (или «Федора!») Сними-ка вот большую кни-гу-то со шкапа да выбей пыль из нее». — Марья или Федора исполнила все, принесла выбитую книгу. «Давайте-ко, дети, читать, это Четь-Минея». Старшая моя кузина стала читать. Бабушке понравилось. И на другой вечер стали читать. Читали, читали сестра (то-есть кузина) и я, долго ли, коротко ли находила бабушка приятным это препровождение времени, — но только чтение наше, постепенно сокращаясь в размере приемов и растягиваясь в рассрочках между приемами, замерло через несколько недель ли, или месяцев, этого*не умею припомнить, но только твердо помню, что на половине пятого числа месяца, которым начинался трехмесячный том, — то-есть прочли мы страниц 50, 60, или и меньше, если переложить тот формат на журнальный, для понятности. И лежала эта книга с закладкою на половине пятого числа, пока увидела ее сестра бабушки, Лина Ивановна, и сказала, что возьмет ее к себе. — «Возьми, Аннушка», сказала [бабушка], — видно, уже твердо убедилась, что у нас с нею закладка не додвинется до 6-го числа. Анна Ивановна, бездетная вдова, жила одна; поэтому я не сомневаюсь, что она додвигала закладку гораздо дальше, — быть может, числа до 15-го, а то и 20-го; подкреплением такого мнения служит то, что я довольно долго — чуть ли не до самой весны — видел книгу лежащею у Анны Ивановны на одном из столов. Но, с другой стороны, представляется и вот какое обстоятельство: после перенесения книг с нашего шкапа на один из наших столов бабушка несколько времени упоминала иногда о Филарете Милостивом, — житие его было самое первое в нашей книге и единственное интересное из прочитанных нами, — правда, упоминания были так нечасты, что я теперь уж ничего не припомню из него, но псе-таки были, а от Анны Ивановны не случилось мне услышать ничего почерпнутого из книги, несмотря на то, что она проводила у нас третью часть своего времени. Итак, было бы основание подозревать, что она еще меньше нас с бабушкою углублялась п книгу, — но я готов думать, что все-таки сколько-нибудь прочла же опа в ней.

А все-таки скоро стало ясно, что книга даром лежит у нее на столе. Через несколько времени я увидел книгу вознесшеюся у ней на шкап, подобный тому, с какого снеслась опа к нам, и [она] возобновила на новом месте прежнюю безмятежную жизнь. Теперь представляется вопрос: почему я, вздумав читать Четь-Минею, не споосил у Анны Ивановны книгу, которая не была нужна ей, а ждал, пока добудется чужой экземпляр? — А этот самый вопрос и напомнил мне, по какому случаю выражено было мною желание читать Четь-Минею. Батюшка писал свои деловые бумаги, я стоял подле и пересматривал каталог синодальной книжной лавки, ежегодно присылавшийся официальным путем к батюшке для справок при официальном требовании книг для церквей. Я тогда уже любил просматривать каталоги. Много было завлекательного в этом каталоге: книги на грузинском, на армянском языках, с заглавиями, напечатанными грузинским, армянским шрифтом, — я любил неизвестные шрифты, — и задумался: что, если бы иметь такие книги? — попросить папеньку купить? — Соблазняла эта мысль, — но все-таки холодный рассудок победил: да как же покупать книги, прочесть которые не умеешь и не можешь ни у кого выучиться? — и я продолжал пересматривать каталог, — а понятие «купить» тосковало, оставшись одно без предмета для себя, — вдруг: «Папенька, купите Четь-Минею». — Пашенька положил перо и со словами, «кажется, не по нашим деньгам, миленький сыночек» — это было его обыкновенное название мне, — взял у меня из рук каталог: «дорого, миленький сыночек (точно, Четь-Минея стоила более 100 р. ассигнациями, более 30 руб. сер.), — а если тебе хочется почитать ее, так она, кажется, есть в какой-то церкви, — да, в Сретенской, — спросим, ведь никому же там не нужна, — пожалуй, почитай». — Из этого ясно, что я почти что напросился с ковшом на брагу, — фраза, засевшая в голову по случаю грузинского и армянского шрифтов, сорвалась с языка в неожиданном для меня самого виде просьбы о покупке Четь-Минеи, — но ворочаться назад было поздно, и я стал получать том за томом. — Впрочем, разумеется, неожиданное испрошение книги, о которой не думал за две минуты перед тем, не было неприятностью для меня — напротив. Я очень долго читал решительно все, что попадалось под руку, — так долго, что у меня осталось в памяти, какая именно книга была первая книга, которую я не стал читать, как незанимательную, — это факт замечательный по характеру книги, и я скажу о нем подробно в своем месте. Я не помню, сколько именно лет было мне, когда он случился, вероятно лет 13; но вижу по его обстановке, что он случился после периода чтения Четь-Минеи. А до него я читал решительно все, даже ту «Астрономию» Перевощикова, которая напечатана в четвертку и в которой на каждую строку, составленную из слов, приходится чуть не страница интегральных формул.

Поделиться с друзьями: