ЖАНРЫ

Полное собрание сочинений в 15 томах. Том 1. Дневники - 1939
Шрифт:

Сначала разговор был о внешнем — о разговоре В. П. с нами перед лекциею у Никитенки, о Никитенке, о политике несколько, о 3 № «Современника», который Вас. Петр, принес, — там была статья об университетах, где говорится, что разврат не в сочинениях древних, классических писателей можно почерпнуть, а разве в сочинениях Виктора Гюго и ему подобных136. Вас. Петр, спросил, что ж писал этот Виктор Гюго и что за особенная развратность в его сочинениях? Я и пустился толковать о В. Гюго, рассказал, что знал о его драме IViarion Deiorme и Лукреции Борд-жиа, сначала о М. Делорм: сказал, кто такая была она, что любовница Людовика XV, когда он [был] старик, гадкий, что это была женщина просто развратная, негодная, просто негодная, не то, напр., что первая любовница Людовика XIV графиня Ла… (позабыл фамилию, та, которая пошла в кармелитку) 137, которая любила короля, была женщина, заслуживающая всякого уважения, достойная, весьма достойная, а это была просто беспутная женщина. Все это "рассказывал я подробно, как знал, со своими суждениями, которые более, чем в отдельных фразах, — высказывались в самом рассказе, в самом изображении фактов и хЪде мыслей, как изображалась эта Делорм, этот l’Ange*, лоретка, на самой низшей ступени, на которую может стать женщина, — и вдруг она в кого-то влюбляется, и любовь эта решительно преобразует, очищает ее; одним словом, говорю я, основная мысль этого создания та самая, которая выражена в стихотворении Гюго же «Не насме-хайтеся над падшею женой» и т. д.; передал по-своему содержание и смысл этого стихотворения и то, как нужен только луч солнца золотой, чтоб заблистать ей опять. Потом стал говорить о Лукреции Борджиа, что она была по, истории, в каком веке она жила, какие тогда были нравы в Италии в высшем обществе, как она была полным воплощением их, наконец, что говорят о ней самой, о связях ее с братьями и отцом и, наконец, о том, как представляется она у Гюго. (О Делорм я вычитал в какой-то повести «Библиотеки для чтения», кажется, или нет, «Отеч. записок», переведенной с французского, где еще молодой парижанин дает эту книгу молодой женщине, та после сжигает ее, чтоб не увидели у нее такую книгу, в духе Ж. Занда, а может быть и ее повесть; а о Лукреции Борджиа, кажется, в «Телеграфе» |а8, который брал у Левитова в Саратове, в критике G. Planche на эту драму.) Наконец, сказал: «Вот видите, основные мысли, как видите, в высочайшей степени нравственные и глубокие: истинная любовь очищает, возвышает всякого человека, как бы низко ни спустился он, совершенно преобразует его, — это Делорм. А Борджиа — зло носит в самой себе, свое наказание, свое мучение. Конечно, — говорю я, — эти мысли изложены пластически в сценах бурной вак-ханской оргии на сцене, так что большинство, пожалуй, и скажет, что это безнравственно, но в сущности это вовсе не то, и когда В. Гюго был бы безнравственным? Он весьма рано женился, потому что вот его сыну столько-то лет, тогда-то кончил он курс и был увенчан вместе с сыном Гизо, а он страстно любит свою жену и детей и сам прекрасный семьянин».

Таким образом говорил я, вероятно, более получаса, как обыкновенно заговорился, т.-е. как-то разгорячилась голова и стал какой-то помешанный несколько, т.-е. как после трубки или когда встаешь, долго лежавши, когда кровь в голову, и между тем думал: «Верно я наскучил Вас. Петровичу». Когда я кончил, тут-то собственно и начался разговор, слишком для меня занимательный и волнующий, или лучше — щемящий мое сердце, но об этом после, а теперь сажусь есть, потому что должен, потому что поздно ворочусь: в 5г час. уже ведь должен быть у этого Ната-или Напа, как его зовут. Теперь ровно 12.

(Писано у Фрейтага в пятницу.) — Когда я кончил, он сказал: «Как я ошибался в вас, — я думал, что у вас воображение ничего

Ангел.

нс раскрашивает, что вы смотрите на вещи положительно и холодно, напротив — у вас сердце горячее». Мне хотелось поехать по этой открытой мне дороге, объясниться, и хотя не вдруг, но дошел почти до конца. «Это так может казаться, — сказал я, — оттого, что я совещусь говорить об этих вещах, а уж что и говорить, как воображение мое расцвечивает вещи; ну, конечно, есть вещи (и я думал о любви к женщине в это время; он понял, о чем я хотел сказать, и после сказал об этом), которые бывают с другими в 15–16 лет, а со мною теперь только хотят быть, и, конечно, оттого, что позднее, будет только сильнее и хуже; но что касается, напр., хотя до славы, так нечего и говорить, как я тут далеко заносился воображением (и я, конечно, думал, о своем perpetuum mobile), я думал о том, что уж нельзя назвать и славою, а я не знаю, как»… — «Да, — сказал он, — скажите, как же я думал, что вы слишком холодны и равнодушны к женщинам, а у вас сердце чрезвычайно’ любящее и так и готово вспыхнуть, ведь вы об этом намекали?»— «То-то и есть, что об этом». — «Скажите же, как вы были до сих пор? Что скажете о чисто физической стороне этой любви? Я думал, что вы слишком холодны и не знаете этого». — «Нет, — сказал я, — это началось во мне так рано, что не только удовлетворять нормальным образом, но и онанизмом было почти невозможно. Не знаю хорошенько, как именно рано, но в конце 15-го или начале 17 года, не знаю теперь хорошенько, я уж думал, что имею право подсмеиваться над теми, которые увлекаются этими вещами — у меня уже прошло и остыло большею частью». — «Ну, а ведь вам никогда особенно не нравилась ни одна женщина, особенно? не производила на вас впечатления?» — Я прямо не стал говорить об этом, чтобы не сказать ничего о Над. Ег., а стал объяснять, как это могло быть: «Вот видите, когда я жил в Сара^ тове, во-первых, я решительно не знаком был ни с кем, решительно ни с кем, и должен сказать, совершенно не видел женщин; а потом ведь должно сказать, что я ведь слишком близорук, так что должно сказать, что я, до самых тех пор, как надел очки, настоящим образом знал в лицо только папеньку, маменьку и товарищей, вообще только тех, с которыми целовался, потому что на полтора аршина я уже ничего не могу различить в лице. Вообразите, что я, напр., настоящим образом узнал Ив. Гр. только уж по приезде сюда. Так видите, мне не могла понравиться ни одна женщина, потому что я ни одну не мог видеть в лицо». — Я говорил это довольно подробно, так что говорил об этом с четверть часа. Когда я кончил, он сказал: «Да, вам предстоит еще огромная деятельность на этом поприще… В самом деле, человек необыкновенно много живет в то время, когда любит. Да, вот, в самом деле, когда я вспомню про свою первую любовь, про любовь к Катеньке Ранковской… Ну, а остальные уже скверные, но все-таки это самое счастливое время моей жизни». — И он начал рассказывать о своей любви к Катеньке Райковской; после, заговорившись, стал говорить и о других. Я слушал с тоскою сердца, напряженным вниманием и большим интересом, как по самому содержанию и потому, что это относилось к нему, а все, что относится к нему, имеет для меня почти такой же вес, как и то, что относится собственно до меня. Что помню, то стану писать.

О Катеньке Райковской он рассказывал мне как-то раз прошлою осенью, когда он жил в Большой Офицерской, я на Вознесенском, в доме Соловьева, когда как-то он вечером провожал меня по Вознесенскому часов в 8. Вот что говорил об этом теперь:

«Когда я приехал» (куда — я хорошенько не помню, а должно быть в Курск, об этом должно спросить), «там я перешел учить детей к полк. Райковскому, у которого была дочь. Кстати, должен сказать, что куда я являлся, везде у меня были союзницами женщины, врагами мужчины, но что сначала женщины везде меня ненавидели, и только мало-по-малу сходились мы с ними» (я вспомнил о княжне Мери и Печорине); «так и здесь, сначала я хотел оставить это место и именно потому, что она с явным неудовольствием смотрела на меня, — т.-е. по наружности, конечно, соблюдала она все приличия, спрашивала о здоровьи, потому что там так принято, присутствовала при наших уроках, но явно было, что я ей именно не нравлюсь. Только уже много после и мало-по-малу это нерасположение обратилось в любовь, и как сильно она привязалась ко мне — это удивительно. И я также как любил ее! Когда дело расстроилось, я хотел убить себя, и, конечно, убил бы, до того я был в отчаянии, но остановила мысль о маменьке и папеньке. И только под конец уже я стал бывать у нее ночью в комнате, только под конец, а то была все чисто платоническая любовь. И как я бывал у нее? Можно было бы очень легко, потому что ключи от парадного хода всегда можно было достать, а как войдешь, так в коридор, который ведет в ее комнату — решительно бы спокойно и безопасно. Да нет, тогда я был трус и неопытен в этих вещах, поэтому делал так: выходил из комнаты на двор; там в доме в нижнем этаже был подвал, который не запирался и который был застановлен различными вещами небольшой цены, различным хламом. Я проходил посреди всего этого, — долго должно было итти по подвалу, наконец, подходил к лестнице, в подвал выходит погребочек из буфета с закрышкой (я не припомню теперь хорошенько, как называется это, но и у нас в Саратове так делают, напр., так у Фед. Степановича), и вот тут должно было только поднять закрышку и влезть, и я выходил и буфет, а оттуда в ее комнату. Удивительно, как привязаны мы 'были друг к другу. Катеньке особенно нравились мои глаза, и «сколько раз она целовала их» (это, как она целует его в глаза и как говорит: «О, бог мой, какие у тебя прекрасные глаза»*— особенно мне понравилось, как-то трогательно, и эта картина живее всего на меня подействовала). «Так у нас прошел год… Наконец узнали»… (продолжение после, где знак) (писано в субботу). Чтоб не мешал Фрейтаг, так разговор напишу в другой раз, отметивши, что продолжаю 15-е марта, вторник, а теперь продолжаю остальные дни, не внося сюда следствий этого разговора, которые напишу после вместе с его продолжением.

/6-го [марта]. — У Ворониных все не было урока, как и в пятницу 18-го. Из университета пошел к Вольфу, где просидел довольно долго; после этого не был до этого дня, поэтому трое суток, поэтому больше, чем довольно давно уже бывало, расстояние между моими посещениями. Ныне зайду. Утром, после своей лекции, Никитенко представил мне Ната — 3 урока в неделю, о цене ничего — по-моему исчислению это около 30 р. сер. будет доставлять, потому 6 недель до начала мая, поэтому 18 уроков или 20 по полтора рубля сер., из этого можно будет 25, конечно, Вас. Петр. Что делал вечером? Да вот что: писал польские стихи, которые дал Срезневский, и читал «Современник».

77 — го [марта], четверг. — Утром читал «Современник», писал стихи, наконец завтракал, потому что думал, что поздно ворочусь от Ната, с которым условился, [что] буду бывать утром во вторник, вечером в четверг и в субботу. Из университета зашел к нему, но урока не было, а так посидели, и в 4V2 был дома; условился, что буду давать по утрам в понедельник, BfbpHHK, четверг перед лекциями, и начнется с понедельника, т.-е. 21 марта. Он поступает учителем в гимназию и теперь живет не слишком дурно, а как жил я, когда жил один, поэтому может несколько давать, но немного; о цене ничего. Когда пришел домой, Ив. Гр. попросил вписать несколько (страницы 2г в полстраницы шириною) по-польски из актов в записку о деле Карповичей. Сел, писал до 6, после пошел к Вас. Петр., у которого до Юг, так что домой пришел в 11. Толковали мало, больше играли в шашки и карты. Когда пришел, Над. Ег. не было еще, скоро пришла от своих. — У Вас. Петр, явилась кухарка, о чем он говорил мне и в прошлый раз, когда я был у него, т.-е. в воскресенье, но тогда говорил он, что надеялся отделаться от нее, а ее рекомендовала Ольга Его-ровна. Он отдал мне «Debats», но не Бланки, которого у него теперь первый том, а раньше был второй. Про второй он говорил, что это ему занимательно показалось, потому что ничего не знал об этом до этого времени. Когда я был у него, приходил Ал. Фед. и взял «Современник», о чем я и не знал тогда.

/8-го [марта], пятница. — Вас. Петр, хотел придти в субботу, но пошел к Устрялову и у него писал некоторые вещи — слово папы Иннокентия, которое осталось у меня и мне понравилось. ЗЯЬсь Воронин сказал, что урока не будет, и я как знал, что Ив. Гр. хотел не быть вечером дома, [то] просил Вас. Петр, не в субботу, а ныне. Хотел из университета зайти к Вольфу, но как шел с Славинским, то не зашел нехорошо сделал, может быть. Когда пришел домой, читал польскую книжку Szatan i. Kobieta, не эту драму, а приложенные к концу стихотворения, которые не сли-шком-то понравились, и мне показалось, что у меня развивается вкус, так что весьма хорошо вижу, что нехорошо и почему нехорошо, что или основная мысль пустая или надутая или моральная, школьная, или исполнена нехорошо и почему нехорошо, как это же самое и относительно стихотворений, которые переписывал — Swie-tezianka и Pani Twardowska — мне кажется, что я хорошо вижу, почему это не так. В 6 ч. пришел В. П., просидел до ю. Я ждал его с нетерпением, потому что думал, что снова разговор будет как в прошлый раз, — так же расшевелит меня, хотя и знал, что это бывает не по заказу и желанию, а как придется; и в самом деле, как-то не так хорошо клеился. Говорил он о себе, своих отношениях к своим несколько и снова об Антоновском, о том, почему ему не пишет: потому что боится, что тот все бросит и отправится сюда и расстроит свою службу и доходы: наконец, потому, что могут прочитать письмо к нему писанное, потому что он неосторожен в этом отношении. Говорили об откровенности, он сказал, что с Антоновским не был откровенен, со мною больше, но не совсем. Говорил о том, что он ждет сюда Стибурского, который едет помощником правителя дел в канцелярии здешнего генерал-губернатора; говорил о своих планах, о том, что должно держать экзамен, и я даже говорил, чтоб держал ныне, хотя сам думал, что поздно; он говорил, это с нетерпением ждет Михайлова, потому что вместе, или во всяком случае, когда знаешь, что не один, готовиться гораздо лучше, и я сказал, что если так, должно написать ему письмо, спросить, что он думает; одним словом, он говорил о степени его необходимости и проч., решительно так, как думал я, между тем как я думал, что он вовсе не так думает. Говорил о том, что по камеральному факультету пугает его механика, что каково держать по камеральному, каково по юридическому, каково, наконец, по филологическому факультету. Итак, мне пришло в голову, что если не теперь, [то] в следующий год со мною; непременно должен его довести до того, чтобы он вместе со мною готовился и держал экзамены; но ведь это еще год, а мне лучше хотелось бы, чтобы в этом же году. Звонок, — итак, оставляю, а штука с табаком, который думал заставить Ив. Гр. купить на свои деньги.

(Продолжение разговора с Вас. Петр., — см. предыдущую страницу вверху, — который был в прошлый вторник.)

«Итак, узнали о нашей любви, и я принужден был удалиться. Она уехала в другой город жить. Боже мой, в каком я был отчаянии! думал утопиться, зарезаться, и только мысль о папеньке и маменьке удерживала меня от этого. Это была самая лучшая любовь моя. После этого уехал я в Екатеринославскую губернию, где стал учителем у помещика Балясного — это был поляк. У него было три дочери, все весьма недурные и все нечуждавшиеся меня, но средняя, Юлинька Балясная была лучше и милее всех. Вот с этою-то и завязалась у нас любовь. К моему удовольствию, у нее было уже проломлено, но я не думаю, чтоб она имела до меня с кем-нибудь дело, потому что она была слишком молода, но часто они сами себя портят. Наконец, и это узнали. Вот как: я уже вам говорил, что везде я бывал во вражде с мужчинами (потому что 262 затмевал их). Был один поляк, который раньше имел претензии на Юлиньку, а тут я решительно уничтожил его в ее глазах, и он страшно на меня злился и подсматривал за нами. Раз мы поехали гулять через реку в лес на другую сторону. Когда все разошлись, и мы с Юлинькою ушли в лес, и хоть мы никого не заметили и не видели, кто бы мог подсмотреть нас, но все-таки у меня тот час сердце предчувствовало, что что-нибудь вышло неладно. Он, каналья, в самом деле заметил и пересказал ее отцу и матери. Как мы воротились и я поглядел на его лицо и на лицо ее отца и матери, для меня все стало яснее дня. Хорошо. Я вижу, что если я останусь, дело может кончиться плохо, — они, пожалуй, могут вздумать наделать мне неприятностей, — и тотчас решился бежать. Но во весь обратный путь домой я сохранял совершенное спокойствие и веселость, так что не подал им никакого подозрения, что я заметил, что они знают. Как приехали, я в тот же вечер, пока не разъехались гости, и удрал. Идти обычною дорогою мне было нельзя, потому что могли догнать, поэтому я и пошел пешком, не нанимая лошадей, потому что меня ведь кругом знали, к Антоновскому, который жил верст за 20, тоже на уроке. Должно сказать, что судьба всегда так устраивала, что Антоновский являлся тотчас там, куда я перейду. Я явился к нему, пересказал ему все, оставил письмо Юлиньке, в котором написал, почему должен я оставить так вдруг— после я получал сведения о них через Антоновского». (Или я позабыл, это было о Райковской? кажется, что скорее об этом.)

«Наконец, вот третья история. Я жил в Курской губернии у помещика Мирного, у которого готовил двух сыновей в инженерный корпус; он меня ужасно любил, хотел всеми средствами помочь мне; обещался, как дети будут готовы, дать мне все средства жить в университете, и одним словом, если б до конца я выдержал, судьба моя устроилась бы решительно иначе; он был решительно такой кроткий, тихий, добрый; но и тут не обошлось дело как следует. Его жена, женщина уже немолодая» (как я сужу по его рассказу — 30–33 года), «довольно хорошая собою, страстно влюбилась в меня — уж тут не я был виноват. Я противился всеми средствами, но, наконец, не устоял, а надобно вам сказать, что и она, как я приехал к ним первый раз из города, ужасно была недовольна на мужа за то, что привез такого неуклюжего, нелюдимого, как я — это-то сначала и отталкивало меня от нее. Я думал, что это развратная женщина, которая ездила и будет ездить на всех учителях и теперь недовольна мужем за то, что привез ей не красавчика — нет, напротив, — я обижал ее, — страстно влюбилась в меня, и в это время я уже был смел. Я с детьми жил через огромный двор, в особом флигеле, должно было переходить через весь двор, а ведь каждую минуту может кто-нибудь заметить, все-таки я проходил; она жила на отдельной половине вместе с маленькими дочерьми, в одной комнате спали с ней две: одной было года 3, другой лет 6, и должно было не разбудить их — ведь дело опасное, — мы уходили в другую комнату. И странно, как неловки бывают эти женщины; никак не может скрыть ни любви, ничего; уж как я, кажется, говорил ей обо всем, как она должна вести себя, чтобы ничего не заметили, — нет, всегда в каждом слове, в каждом взгляде так и высказывает нежность. Раз я едва мог ускользнуть: мужу приснилось или показалось, что пожар, и он разбудил лакеев, поднял страшную суматоху, стал бегать по всему дому — а, может быть, он что-нибудь уже и подозревал, только я этого не думаю… У нас была поверенная — одна ее горничная, после она была принуждена как-то открыться и другой, я ее предостерегал от этого, но нет, не могла остеречься, и верно кто-нибудь из них проболтался, так что муж узнал и готовил страшное мщение. Боже мой, как рассвирепел этот человек, такой кроткий, который только, кажется, спал и ел! И что значит горе: он был удивительно здоровый, крепкий мужчина, а тут в несколько дней так осунулся, постарел, похилел, что страшно смотреть. Она написала мне, чтобы я бежал, потому что муж знает, и вот я в страшную ночь бежал». (Об этой ночи я уже раньше писал в этих записках 139 — было рассказано по другому какому-то поводу.) «Я ужасно негодовал на себя, что допустил соблазнить себя, убить этого кроткого, доброго, почтенного человека».

«Вот, наконец, перешел я служить в Курске и Антоновский со мною; мы стояли вместе у одной родственницы священника Андреевского. У него была дочь лет 13–14, которую знали Анна, — или, как обыкновенно называли, Нюнечка, — в самом деле премилое, прекрасное существо, мы и влюбились в нее оба с Антоновским и сначала не говорили об этом друг другу, а после объяснились. — Так знаете ли, бывало, как скажет хозяйка, что будет у нее Нюнечка, мы сами не свои, ждем — не можем дождаться, и сердце бьется, и лицо изменяется, — мы молчим и наблюдаем друг за другом. Не знаю, что теперь — если Антоновский в Курске, может быть, он теперь и женился на ней, потому что ей теперь уже лета. Только то, что ведь он горький пьяница, но это ничего, он может решительно перестать, если захочет, совершенно церестать, стать человеком решительно прекрасным по всех отношениях, это я знаю уже по опыту: когда он был в богословии первый год, он влюбился в одну девицу, и тогда в этот год его решительно нельзя бы/ знать, — человек был тогда влюблен, это я узнал уже после, а раньше я думал, что он решительно неспособен к любви. Эта любовь кончилась несчастливо: она ему изменила, и он впал в ужасное отчаяние. А первая моя любовь была, когда я еще не…» — Ну, теперь буду собираться к Нату, а это допишу после, — теперь 9і, у него должен быть в 10. Где будет продолжение, будет знак 3 — верно вслед за этим.

(Писано 2 апреля в 8V2 утра.) Итак, вот две недели, как я не принимался за эту вещь, а стоило, между тем, потому что несколько различных вещей, которые, однако, мало имели влияния на сердце.

Запишу по дням:

воскр: пон. сред. пяти. воскр. вторн. четв.

У Ната был только во вторник 22-го, в четверг ему было некогда, в субботу 26-го я позабыл; в четверг я сказал, чтоб у Фрейтага и ни у кого не были, не послушались, как мне показалось, потому что ничего не сказали, поэтому мне должно было готовиться к субботе. Я в четверг вечером (а утром был у Ол. Як., чтобы взять для Ханыкова книги «Отеч. записок», где «Письма об изучении природы» 140, а между тем взял другие книги, где Мартин Чодзльвит 141 и о Реформации142, 5 книг 1844 г., вечером первую, где начало Жака 143, тотчас отнес к Вас. Петр.). Вечером заходил к Ив. Вас. за латинскою грамматикой, его не было; я просил Вас. Петр, занести завтра — принес в самом деле, но писать не хотелось, поэтому я и выписал было у Ciceronis De natura deorum, сказавши, что это отрывок из старинной проповеди, но когда пошел, решил, что не буду у Фрейтага и ни у кого. Хорошо. Мы, третий курс, пошли наверх, — внизу остался болгарин Дмитриев, которого сочинение у Фрейтага, — вслед за мною, вдруг слышим, что он и Голубев сидят у Фрейтага, который пришел. Лыткин говорил, что нужно дождаться, когда пойдут с лекции, и сказать выговор. Хорошо. Я ничего не говорил. Фрейтаг не стал сидеть, они ушли в комнату для студентов подле дежурной. Мы собрались в X аудитории и послали за ними Главинского, тот не сказал как следует, они поэтому не пошли; мы решили отправить депутацик> сказать, им, что они поступили нехорошо, по жребию; говорили, чтоб одного, я сказал — двух. Написали билетики, подняли — нам с Лыткиным. Пошли мы, стали выговаривать, они объяснились, и кажется, что они были решительно не виноваты.

Поделиться с друзьями: