Полное собрание сочинений. Том 1. Повести. Театр. Драмы
Шрифт:
Здесь, возобновили знакомство с Пьеро, но с Пьеро XIX века, изучавшего Шарко; здесь Христос — и именно библейский — выступил в качестве возлюбленного; здесь можно видеть театральные подмостки комика Табарэна из красочного века Людовика XIII; там совершается душевное убийство по всем правилам психопатологической психологии; там же, играется феерия, — в том же одном акте, — там дается трагедия — в стихах — подумать только, в стихах, которые недавно изгонялись со сцены! — Это — свобода, свобода в высшем проявлении — можно было бы сказать: анархия!
Может быть это и есть освобождение искусства, возрождение, разрыв с чудовищной эстетикой, старающейся сделать людей несчастными, желающей превратить театр в политический манеж, в воскресную школу, в молельню? Может быть!
И пусть у нас будет такой театр, где можно ужасаться самому ужасному, смеяться над смешным, играть с игрушками; где можно видеть всё и не оскорбляться, хотя бы пришлось увидеть то, что до сих пор было скрыто за богословскими и эстетическими ширмами, хотя бы даже пришлось преступить старые условные законы; — пусть у нас будет свободный театр, где дана свобода ко всему, лишь бы не было недостатка в таланте, лишь бы не было лицемеров и глупцов!
А если у нас и не будет никакого театра, то всё же нам нужно будет жить!
Натуралистическая драма
(Фрёкен Юлия)
Театр, как искусство вообще, давно представлялся мне своего рода Bibliа pauperum, наглядною библией для неграмотных, а драматург — проповедником-мирянином, излагающим мысли своего времени в общедоступной форме, настолько общедоступной, что средние классы, которые главным образом и стекаются в театр, могут без большой головоломки понять, в чём дело. Поэтому театр всегда был народной школой для юношества, полуобразованных и женщин, у которых еще сохранилась низменная способность обманывать самих себя и даваться в обман, т. е., получать иллюзию, воспринимать внушение автора. Поэтому, в наши дни, когда рудиментарное, несовершенное мышление, приходящее через фантазию, по-видимому, развивается в созерцание, в исследование, в опыт, мне представлялось, что театр вступил на путь упразднения, как вымирающая форма, для восприятия которой мы лишены необходимых условий. В пользу такого предположения говорит и сплошной театральный кризис, охвативший теперь всю Европу, как в значительной мере и то обстоятельство, что в культурных странах, выдвинувших величайших мыслителей эпохи, а именно в Англии и Германии, драматическое творчество умерло, как большей частью и остальные изящные искусства.
В других странах снова поверили в возможность создать новую драму, наполняя старые формы содержанием новейшего времени; но частью новые мыслители еще не успели стать настолько доступными большинству, чтобы оно могло понять их; частью же партийная борьба настолько возбудила умы, что чистое бескорыстное восприятие не могло возникнуть там, где оно противоречило всему заветному и где рукоплескания или свист большинства оказывали столь явное давление на умы, какое только возможно в зрительном зале; частью же не удалось отыскать новую форму для этого нового содержания, и новое вино разорвало старые бутылки.
В предлагаемой драме я не пытался создать нечто новое — так как это невозможно — но старался лишь видоизменить форму в духе тех требований, какие, на мой взгляд, новые люди настоящего времени должны бы предъявлять к данного рода искусству. И с этой целью я выбрал или увлекся мотивом, который, так сказать, лежит вне текущей борьбы партий, потому что проблема социального подъема или упадка, высшего или низшего, лучшего или худшего, мужчины или женщины, есть, была и будет полна насущного интереса. Когда я взял этот мотив из жизни, — мне его рассказали несколько лет тому назад, — самый факт произвел на меня глубокое впечатление и я нашел его пригодным для драмы, потому что зрелище гибели счастливой личности, а тем более зрелище вымирания рода, всё еще производит тяжелое впечатление. Но, может быть, настанет время, когда мы будем настолько развиты, настолько просвещены, что будем равнодушны к теперешнему грубому, циничному, бессердечному зрелищу жизни, — то время, когда мы покончим с этой низменной, ненадежною мыслительной машиной, называемой чувствами, которые, с развитием нашего органа мышления, окажутся излишними и вредными. То, что героиня пробуждает сострадание, зависит исключительно от нашей слабость, не могущей преодолеть чувства страха, что такая же участь может постигнуть и нас. Может быть очень чувствительный зритель всё же не удовольствуется таким состраданием, а верующий человек будущего может быть потребует чего-нибудь положительного для устранения зла, иными словами, известной программы. Но, во-первых, абсолютного зла нет, потому что гибель одного рода есть счастье другого рода, могущего возникнуть, и смена подъема и падения — источник высочайшей отрады жизни, так как счастье исключительно — в сравнении. А человека программы, желающего устранить то неприятное обстоятельство, что хищная птица пожирает голубя, а хищную птицу — вошь, — такого человека я спрошу: зачем устранять это? Жизнь не столь математически — идиотская вещь, чтобы одни лишь большие пожирали малых, так как столь же часто случается, что пчела убивает льва или, по крайней мере, приводит его в бешенство.
Если моя драма производит на многих тяжелое впечатление, то это — вина многих. Когда мы будем сильны, как деятели первой французской революции, то на нас произведет безусловно хорошее и радостное впечатление чистка векового парка от гнилых, отживших деревьев, слишком долго загромождавших дорогу другим, имеющим равное право расти-цвести свой век, — такое же хорошее впечатление, какое производит зрелище смерти неизлечимо-больного!
Недавно упрекали мою драму Отец, что она слишком печальна, как если бы требовали веселых драм. Претенциозно кричат о радости жизни, и директора театров заказывают фарсы, как если бы радость жизни заключалась в том, чтобы быть глупым и изображать людей, точно все они поражены пляской Св. Бита или идиотизмом. Я же вижу радость жизни в сильной, ожесточенной жизненной борьбе, и моя радость — в возможности узнать что-нибудь, научиться чему-нибудь. Поэтому-то я взял необыкновенный, но поучительный случай, одним словом, исключение, но резкое исключение, подтверждающее правило, которое довольно-таки оскорбит тех, кто любит пошлое. Далее, простые умы будет отталкивать то, что моя мотивировка действия не проста и что точка зрения не одна. Всякое событие в жизни — и это довольно новое открытие! — вызывается обыкновенно целым рядом более или менее глубоко лежащих мотивов, но зритель в большинстве случаев выбирает то, что более в подъем его суждению или что наиболее выгодным образом поддерживает честь его способности судить. Совершилось самоубийство. — расстройство дел! — говорит мещанин. — Несчастная любовь! — говорит женщина. — Болезнь! — больной. — Разбитые надежды! — потерпевший крушение. Но может случиться, что причина была во всём, или ни в чём, и что умерший скрыл главный мотив, выставляя совершенно другой, который бросил на память о нём лучший свет!
Печальную судьбу Фрёкен Юлии я мотивировал длинным рядом обстоятельств: основными инстинктами матери; неправильным воспитанием девушки отцом; врожденными наклонностями её и влиянием жениха на слабый выродившийся мозг; дальше и ближе: торжественным настроением Ивановой ночи; отъездом отца; её месячными; возней с животными; возбуждающим влиянием пляски; ночною полутьмой, сильным половым влиянием цветов; и, наконец, случайностью, которая столкнула обоих в одной отдаленной комнате, — плюс возбуждающее нахальство мужчины.
Равным образом я поступал не как односторонний физиолог, не как близорукий психолог, я не просто обвинял в наследственности от матери, не просто сваливал вину на месячные или исключительно на «безнравственность», не только проповедовал мораль.
Этой сложностью мотивов я горжусь, как очень современной! А если и другие сделали то же самое раньше меня, то я горжусь, что не был одинок с моими парадоксами, как называются все открытия.
Что же касается изображения характеров, то я создал фигуры довольно «бесхарактерными» по следующим соображениям:
Слово характер получало с течением времени различное значение. Первоначально оно означало преобладающую основную черту душевного строя, и смешивалось с темпераментом. Позднее же, у средних классов, стало выражением для определения автомата; так что человека, раз навсегда замкнувшегося в своей врожденной наклонности или приноровившегося к известной роли в жизни, одним словом, переставшего расти, называли характером, а не перестающий развиваться, а искусный пловец средь жизненных волн, который не плывет на укрепленных парусах, но опускает их перед порывом ветра, чтобы снова поднять их, такой человек называется бесхарактерным. В унизительном смысле, разумеется, потому что было так трудно уловить его, зарегистрировать, уследить за ним. Такое мещанское представление о неподвижности души перешло и на сцену, где всегда господствовало мещанское. Характером там был господин, у которого всё было решено и подписано, который появлялся неизменно пьяный, шутливый или мрачный; и для характеристики достаточно было придать телу уродство, приделать кривую или деревянную ногу, красный нос, или заставить данное лицо выкрикивать выражение в роде: «это было галантно», «это мы с удовольствием», или что-либо подобное. Этот обычай смотреть на людей просто остался еще и у великого Мольера. Гарпагон только скуп, хотя Гарпагон мог быть и скупцом и замечательным финансистом, великолепным отцом, хорошим общественным деятелем и, что хуже, его «уродство» как нельзя на руку его зятю и дочери, которые получат наследство и не должны сетовать на него, если б им даже пришлось чуточку подождать с отправлением в постель. В виду этого я не верю в простые театральные характеры. И авторский краткий суд над людьми: тот глуп, а тот груб, тот ревнив, а тот скуп и т. д., должен быть отвергнут натуралистом, который знает, как сложна и богата душа, и который чувствует, что у «порока» есть обратная сторона, очень похожая на добродетель.
Как современные характеры, живущие в переходное время, более подвижное и истеричное, чем, по крайней мере, предыдущее поколение, я изобразил свои фигуры более неустойчивыми, разорванными, смешанными из старого и нового, и мне не кажется неправдоподобным, что, путем газет и бесед, современные идеи проникли даже в те слои, где может жить домашняя прислуга.
Мои души (характеры) — конгломераты из прошедших культур и текущей, отрывки из книг и газет, осколки людей, разорванные куски износившихся праздничных нарядов, как души, сшитые сначала до конца. Кроме того я дал еще немного истории прозябания, заставляя слабейших красть и повторять слова сильнейших, заставляя души заимствовать «идеи», так называемые внушения, друг у друга.
Фрёкен Юлия — современный характер, не потому, чтобы полуженщины, мужененавистницы, не было во все века, но потому, что она открыта лишь теперь, выступила вперед и наделала много шума. Полуженщина это — тип, который проталкивается вперед, продает себя теперь за власть, ордена, отличия, дипломы, как прежде за деньги, и знаменует собою вырождение. В этой породе мало хорошего, потому что она не остается неизменной, но распространяется, увы, рука об руку со своим несчастьем; и выродившиеся мужчины, по-видимому, бессознательно выбирают себе подобных женщин, так что они размножаются, рождают неопределенный пол, который терзается в жизни, но, к счастью, погибает либо от разлада с действительностью, либо от неудержимого прилива незаглушенных порывов, либо от разбитой надежды найти себе мужа. Это — трагический тип, представляющий зрелище отчаянной борьбы с природой, трагический, как романтическое наследие, которое теперь искореняется натурализмом, ищущим только счастия; а счастье принадлежит только хорошим и сильным видам.