Поля Елисейские
Шрифт:
В эмиграции общественная и политическая сутолока опять-таки помешала ему отдаться любимому детищу: истории!
– Я знаю, что приношу больше пользы этой деятельностью, – говорил он со вздохом. – Вы думаете, мне интересно возиться с актерами и меценатами… Вот вы, писатель, но иногда надо принести жертву и пойти к чужим людям, попробовать их наставить, просветить.
Так он подгонял нас и даже вводил своеобразную общественную нагрузку. Фондаминский был неисправимым оптимистом:
– Подождите, подождите, все будет: и журнал, и издательство, и читатели, и даже правительство…
Материально он был совершенно обеспечен, что, конечно, питало оптимизм, но и бередило традиционные центры покаяния. Семья Фондаминского имела прямое отношение к чаю Высоцкого. В те дела он совершенно не вмешивался – за что, как утверждали, ему фирма выплачивала приличное содержание. Разумеется, после встреч днем и ночью с эмигрантской нуждой, даже в среде ближайших соратников, Фондаминскому, должно быть, часто становилось не по себе. Так что его поневоле приходилось жалеть. (По вещему слову Шаляпина одной дряхлой просительнице: «Вы думаете, что просить тяжело? Нет, отказывать еще тяжелее!»)
Для себя лично Фондаминский ничего уже не желал, никаких выгод не искал, что ставило его в роль почти беспристрастного арбитра. Мы и другие группы неукоснительно выбирали его своим председателем, и было совершенно ясно, что без этого замечательного человека все немедленно перессорятся и гордо разойдутся по своим медвежьим углам. Что и случилось после войны… И все слабые попытки творческого объединения рассыпались под напором смут, интриг, вожделений очередных вождей и лидеров. Ценность Фондаминского стала понятной только теперь. Такие люди необходимы для возникновения культурного центра с положительной иерархией и руководящим общественным мнением. Их нам недостает, пожалуй, больше, чем Бердяевых или Герценов.
Кстати, о Герцене… Фондаминский преклонялся перед этим великим эмигрантом и горевал, что в нашей среде «Герцена не оказалось». Когда появился Солоневич со своим первым романом-хроникой, то Илья Исидорович, любивший спешить, сразу заявил:
– А Герцен-то появился у них!
У «них» значило у крайне правых, против которых у Фондаминского не было слепой злобы: он готов был спорить с любым честным врагом. Я его иногда встречал в самой неподходящей, получерносотенной компании: вел он себя с отменным достоинством и явно испытывал творческое наслаждение от борьбы со знакомым противником. «Принципиальность» в старом русском понимании, боязнь «загрязнить ризы», характерные для интеллигентских зубров, – все это он явно порицал. И сумел перетянуть на свою сторону многих современников. На обеды «Круглого стола» с Казем-Беком Фондаминский повел уже целую группу старых и новых друзей.
Его всепоглощающая, бескорыстная, утомительная деятельность, очевидно, давала ему некоторое право обращаться с людьми как со строительным материалом (или как с шахматными фигурами). Он расставлял нас всех на доске и старался использовать для дела, сообразуясь только с качествами, влиянием и, главное, общепризнанной репутацией данного сотрудника…
Для каждого человека у него было свое место согласно особой шкале ценностей. Для Бердяева у Фондаминского была одна расценка, для Федотова и Степуна – другая, для Адамовича и Сирина – третья, для нас, наконец, – четвертая. Были люди, которых он низко ставил в русском плане, но высоко в иностранном: французском или английском. Все это создавало сложную бухгалтерию, в которой только он один разбирался, не отчитываясь.
В принципе, Фондаминский не отрицал возможности перехода из одной категории в другую, но не любил такого рода беспорядок и скрепя сердце подчинялся повороту общественного мнения. (Русские радикалы и бунтари, по существу, самые консервативные души.)
Это порою безжалостное отношение к товарищам и спутникам, суждение о них по внешним удачам, чинам, медалям, отзывам прессы – в революционере, чуть ли не террористе, мне кажется, подчеркивает основной парадокс, характерный для всего последнего поколения общественных деятелей… Героическое, честное, но в чем-то главном бездарное, лишенное оригинальности и независимости даже в микроскопических дозах.
Церковное христианство незаметно для внешнего взгляда преображало Фондаминского. Свой религиозный опыт он отводил далеко назад – еще к истокам и годам юности.
В наших спорах, где мистики сражались с агностиками и скептиками, он был неизменно на стороне верующих (с упором на социальную справедливость). Раза два он говорил о своей первой «встрече» с Богом. Тогда этого не понял, а в сущности, из крепости он вышел новым человеком… Но потребовалась еще четверть века, чтобы все сообразить и объяснить. Его рассказы были трогательны, но неинтересны: теологическая интуиция у него, кажется, отсутствовала.
Много и смачно Фондаминский распространялся на политико-социальные темы: это как будто не было главным занятием «Круга». Но вскоре – между Аншлуссом и Данцигом – геополитика стукнула нас по темени. Гады опять зашевелились совсем близко, поднимая древние головы. В воздухе запахло кровью друзей, братьев, соседей, униженных и героев… В победе демократии Фондаминский, оптимист, не сомневался.
Любил он говорить и на специальные исторические сюжеты. Фондаминский изучал эпоху Николая I и, погрязая в ней всю жизнь, постепенно влюбился в императора с мутно-свинцовым взором, которого одинаково ненавидели и Герцен, и Толстой.
Это Фондаминский мне преподал, что царствование Николая Палкина следует рассматривать психологически. В первые дни новой монархии вспыхнул бунт, поразивший и напугавший «помазанника Божьего». И вся последующая жизнь императора психологически была ответом на кощунственное восстание 14 декабря. (Поведение современных диктаторов и даже президентов станет понятнее, если вместо социологии и геополитики мы начнем уделять должное внимание житейской психологии.)
Но главный гений Фондаминского заключался в его организаторском таланте. Если бы ему суждено было стать святым, то он избрал бы подвиг не философа, вроде Фомы Аквинского, и не мистика, типа Иоанна Креста, а скорее хозяина и строителя, Стефана Пермского, просветителя зырян.
Он был одним из учредителей и редакторов журнала «Современные записки». Но читать рукописи и писать письма могут и Руднев, и Вишняк. А вот создать материальную базу для издания в эмиграции и объединить все живые силы литературы, философии, религии, науки не только условно левого толка – это задача посерьезнее и потруднее! Во-первых, журнал должен расходиться, а не залеживаться на темном складе… А затем надо искать новых людей, новые таланты, нужно приглядываться, прислушиваться, принюхиваться – без всяких предвзятых мнений. Этим занимался Фондаминский. И если к середине тридцатых годов «Современные записки» превратились в ценнейший толстый журнал, лучший в истории русской культуры – и не только эмигрантской, – то в этом заслуга главным образом И.И. Фондаминского.
Он приглашал в журнал Бердяева и о. Булгакова, защищал прозу Цветаевой (читал ее Федотов), улаживал конфликты с Рудневым и Вишняком, которые постоянно выдвигали принципиальные жандармские возражения… Даже главу Сирина из «Дара», посвященную Чернышевскому, Фондаминский соглашался печатать, но Вишняк устроил дикую истерику. Примечательно, что Фондаминский уважал Чернышевского отнюдь не меньше, чем Вишняк. «Типичный интеллигент, член ордена», – говорил он с восхищением об авторе «Что делать?».