Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сам Сергей Григорьевич Волконский бесконечно ниже своей жены и по уму, и по характеру, и по духовной организации. Среди декабристов он был даже и не крупный человек, а просто мелкий, и уж ни в каком случае не соответствует тому высокому представлению, которое имеет о нем наша читающая публика. Во время следствия и суда в 1826 году его мелкая психика сказалась очень ярко. Когда знакомишься с его следственным делом, хранящимся в Государственном архиве, и с некоторыми подробностями, заключающимися в других делах, выносишь тяжелое впечатление: охватывает сильно и глубоко чувство грусти от созерцания раскрывающегося противоречия между ранее существовавшим представлением и действительно бывшим. Вот уж, поистине, именно Волконский не тот человек, который может сам себя или которого могут другие представлять героем! Своей жене он был чужой человек. Предложение его было принято по настоянию старика Раевского, который при всех своих отменных достоинствах был большим деспотом в семье; Мария Николаевна выходила замуж не по своей воле, не по личной страсти. Об этом упоминает даже Розен.

Сама М. Н. в своих «Записках» говорит, конечно, очень глухо об этом. «Я вышла замуж в 1825 году за князя С. Г. Волконского, достойнейшего и благороднейшего из людей; мои родители думали, что обеспечили мне блестящую, по светским воззрениям, будущность. Мне было грустно с ними расставаться: словно, сквозь подвенечный вуаль, мне смутно виделась ожидавшая нас судьба». До свадьбы, пишет сама Волконская, она почти не знала мужа; духовная близость не могла возникнуть между ними и в первый брачный год жизни. В этот год она провела с мужем только три месяца. В это время энергичной работы по тайному обществу жена была так далека, так чужда С. Г. Волконскому, что он не поделился с ней своими опасениями, своими переживаниями. Грустно звучит объяснение, которое дает М. Н. Волконская его скрытности. «Он был старше меня лет на двадцать и потому не мог иметь ко мне доверия в столь важном деле». Мы знаем о жестокой и непосильной борьбе с отцом и братьями, которую выдержала М. Н. Волконская для того, чтобы осуществить свое намерение последовать в Сибирь, на каторгу за своим мужем. Она последовала за мужем в Сибирь, но кто была она — женщина ли великого самоотвержения или великих страстей, мы не можем сказать с положительностью. Во всяком случае, ее внутренняя природа слишком сложна для того, чтобы можно было определить ее в одном слове.

Не можем мы также сказать с достоверностью, дала ли она Пушкину материал для изображения Марии в «Бахчисарайском фонтане» или для изображения Заремы.

Какой она представлялась Пушкину? Пушкин знал ее, наблюдал, изучал и любил не один месяц и, кажется, уловил ее образ не сразу. С развитием чувства шло попутно и постижение ее образа. Для самого Пушкина был не ясен его идеал.

Чью тень, о други, видел я? Скажите мне: чей образ нежный Тогда преследовал меня Неотразимый, неизбежный? Марии ль чистая душа Явилась мне, или Зарема Носилась, ревностью дыша, Средь опустелого гарема.

Нельзя, не указав и на то, что, набрасывая для детей, в конце 50-х годов, свои записки и перебирая в памяти стихи, написанные для нее Пушкиным, Волконская приводит и стихи из поэмы. «Позже в «Бахчисарайском фонтане» Пушкин сказал:

ее очи Яснее дня, Темнее ночи.

Но ведь эти стихи как раз из характеристики грузинки. О ней говорит поэт:

Твои пленительные очи Яснее дня, чернее ночи. Чей голос выразит сильней Порывы пламенных желаний?

Все эти соображения позволяют нам предполагать в письме Туманского ошибочность упоминания о черкешенке вместо грузинки и, следовательно, допускать, что именно Мария Раевская была идеалом Пушкина во время создания поэмы. Но наличность бытовых черт в образе Заремы очень поучительна, ибо критики как раз настаивают на байроничности Заремы в поэме Пушкина.

Наконец, приведем еще свидетельство графа П. И. Капниста, который мог быть хорошо осведомлен в обстоятельствах жизни Пушкина на юге из хорошо сохраненной традиции. «Я слышал, — говорит он, — что Пушкин был влюблен в одну из дочерей генерала Раевского и провел несколько времени с его семейством в Крыму, в Гурзуфе, когда писал свой «Бахчисарайский фонтан». Мне говорили, что впоследствии, создавая «Евгения Онегина», Пушкин вдохновился этой любовью, которой он пламенел в виду моря, лобзающего прелестные берега Тавриды, и что к предмету именно этой любви относится художественная строфа, начинающаяся стихами: «Я помню море пред грозою» etc. Но кн. Волконская в «Записках», а до их появления в печати Некрасов в «Русских женщинах» рассказали те обстоятельства, при которых были созданы эти стихи, вызванные именно М. Н. Раевской.

XII

Современники, близкие поэту люди, говорят, что Пушкин был влюблен и писал поэму для М. Н. Раевской. Но Раевская оставила свои «Записки», нам известные. В них она упоминает о Пушкине. Не найдем ли мы здесь определенного свидетельства о чувстве Пушкина? Но мы не должны забывать, что М. Н. Волконская писала свои записки для своих детей, уже в конце 50-х годов, на склоне дней, после жизни, столь тяжелой, сложной и богатой событиями. М. Н. Волконская хотела рассказать своим детям историю своих страданий и намеренно опустила «рассказы о счастливом времени, проведенном ею под родительским кровом». И как, действительно, далеки от нее были в это время и путешествие 1820 года по Кавказу и Крыму, жизнь в Гурзуфе, Каменке, Киеве, поездки в Кишинев! Сквозь призму грустных лет и чувства, завоеванного столь тяжкой ценой, прошли и ее воспоминания о поэте. Последний раз она видела Пушкина в Москве 27 декабря 1826 года на вечере, устроенном для нее княгиней Зинаидой Волконской. Описывая этот вечер в «Записках», она присоединяет и несколько строк о Пушкине. Вот они:

«Тут (на вечере) был и Пушкин, наш великий поэт; я его давно знала; мой отец приютил его в то время, когда он был преследуем имп. Александром I за стихотворения, считавшиеся революционными. Отец принял участие в бедном молодом человеке, одаренном таким громадным талантом, и взял его с собой на Кавказские Воды, так как здоровье его было сильно расшатано. Пушкин этого никогда не забыл; он был связан дружбою с моими братьями и ко всем нам питал чувство глубокой преданности. В качестве поэта, он считал своим долгом быть влюбленным во всех хорошеньких женщин и молодых девушек, которых встречал. Я помню, как во время этого путешествия, недалеко от Таганрога, я ехала в карете с Софьей (это сестра М. Н.), нашей англичанкой, русской няней и компаньонкой. Увидя море, мы приказали остановиться, и вся наша ватага, выйдя из кареты, бросилась к морю любоваться им. Оно было покрыто волнами, и, не подозревая, что поэт шел за нами, я стала, для забавы, бегать за волной и вновь убегать от нее, когда она меня настигала; под конец у меня вымокли ноги; я это, конечно, скрыла и вернулась в карету. Пушкин нашел эту картину такой красивой, что воспел ее в прелестных стихах, поэтизируя детскую шалость; мне было только пятнадцать лет.

Как я завидовал волнам, Бегущим бурной чередою С любовью лечь к ее ногам! Как я желал тогда с волнами Коснуться милых ног устами!

Позже, в «Бахчисарайском фонтане», он сказал:

ея очи Яснее дня, Темнее ночи.

В сущности, он любил лишь свою музу и облекал в поэзию все, что он видел. Но во время добровольного изгнания в Сибирь жен декабристов он был полон искреннего восторга; он хотел поручить мне свое «Послание к узникам», но я уехала в ту же ночь, и он его передал Александре Муравьевой… Пушкин мне говорил: «Я намерен написать книгу о Пугачеве. Я поеду на место, перееду через Урал, поеду дальше и явлюсь к вам просить пристанища в Нерчинских рудниках». Он написал свое великолепное сочинение, всеми восхваляемое, но до нас не доехал».

Вот и все, что М. Н. Волконская нашла возможным сообщить об отношениях Пушкина к ней. Трудно отсюда извлечь какие-либо данные к истории и характеристике чувства Пушкина, но содержание сообщения не дает оснований отрицать самое существование привязанности поэта к М. Н. Раевской. Она в сущности не отрицает того, что поэт был влюблен и в нее, но не придает никакого значения любви Пушкина: ведь он «в качестве поэта считал своим долгом быть влюбленным во всех хорошеньких женщин и молодых девушек». Волконская послужила любви деятельной, а не мечтательной, и с высоты выстраданной ею страсти отнеслась с пренебрежением к увлечению поэта, столь же легкому (казалось ей), как и остальные его увлечения. Не без иронии говорит она об обещании Пушкина приехать в Нерчинск: «Сочинение он написал, но до нас не доехал!» Но не слышатся ли в этом позднем рассказе кн. Волконской отзвуки того отношения, которым в действительности ответила она на любовь поэта?

Она отвергла заклинанья Мольбы, тоску души моей!

М. Н. Волконская рассказывает детскую шалость, опоэтизированную Пушкиным в XXXIII строфе 1-й главы «Онегина». Вот полностью эта строфа:

Я помню море пред грозою: Как я завидовал волнам, Бегущим бурной чередою С любовью лечь к ее ногам! Как я желал тогда с волнами Коснуться милых ног устами! Нет, никогда средь пылких дней Кипящей младости моей Я не желал с таким мученьем Лобзать уста младых Армид, Иль розы пламенных ланит, Иль перси, полные томленьем: Нет, никогда порыв страстей Так не терзал души моей!

Эта 33-я строфа 1-й главы была камнем преткновения для исследователей. В набросанной на листке хронологии создания «Онегина» Пушкин точно указал дату начала романа: Кишинев 1823 года 9 мая. Дату окончания 1-й главы (Octobre 22, 1823, Odessa) он записал под черновым наброском последней строфы 1-й главы. Между тем, под черновым наброском 33-й строфы, находящимся в тетради 2366 л. 13 об., сделана совершенно четкая пометка 10 августа 1822 года. Эта дата осложнила вопрос о хронологии «Онегина» и даже заставила исследователей отнестись с подозрением к точности собственноручных указаний поэта. Так, Якушкин, принимая дату под XXXIII строфой и опираясь на то, что даты в черновой тетради перед первой строфой первой главы содержали только указание месяцев без обозначения года (Якушкин читал их 28 мая и 9 июня), нашел возможным исправить дату начала и отнести ее на 28 мая 1822 года. Такое исправление может быть оправдано только очень серьезными основаниями, а в данном случае все основания, кажется, исчерпываются желанием Якушкина принять дату XXXIII строфы 1-й главы. Якушкин не хотел поверить указанию листка с хронологией, не хотел верить и заявлению, сделанному в 1827 году в издании 3-й главы «Онегина» о том, что «первая глава «Евгения Онегина» написана в 1823 году». Такие сомнения, конечно, не должны иметь места, ибо они только задерживают плодотворное изучение.

Поделиться с друзьями: