Порченая
Шрифт:
Пасха в тот год была поздняя, приходилась на шестнадцатое апреля, и сомнений в том нет, так как день запомнился надолго.
Старая графиня, а ей исполнилось ни мало ни много сто лет, когда я с ней беседовал и она нашивала лоскутки своих собственных воспоминаний на историю дядюшки Тэнбуи, говорила, что весенний день был чудо как хорош, а церковь Белой Пустыни с трудом вместила толпу прихожан, стеснившуюся под ее сводами. Крестьяне-котантенцы, отдавая дань наивному христианскому суеверию, утверждают, что на Пасху всегда светит солнышко. Воскресение Христа, по их представлениям, совпадает с весенним пробуждением природы, и почему они должны думать по-другому, если и сама Церковь привела в соответствие со сменой времен года свои праздники. Рождественский снег, плаксивый ветер Страстной Пятницы, солнце Пасхи вошли в поговорку в Котантене. Так вот на эту Пасху тоже сияло солнце и освещало церковь яркими радостными лучами, совсем особыми, не похожими на лучи всех других дней года. Ох уж эти солнечные чары первых весенних дней! Они помнятся тем дольше, чем сами воздушнее и мимолетнее.
Все скамьи в церкви были заняты, на них расселись семейства, снявшие их на целый год. Празднично разодетые крестьяне теснились в проходах и даже в боковых приделах, куда ни взглянешь, со всех сторон только и видны что красные куртки с медными пуговицами и кожаные пояса, в какие уже не первый век рядятся щеголи Нижней Нормандии. В главном проходе основного нефа волновалось белопенное море чепцов, какие потом метко окрестят мятежным именем «кометы», потому, наверное, что в них у юных нормандок необыкновенно воинственный и своевольный вид, — ни в одной французской провинции больше нет таких головных уборов. Все склоненные друг к другу головки в белоснежных чепцах — один ворчун проповедник назвал их гусиным стадом — одушевляло единственное желание: увидеть наконец аббата «Рожа всмятку» — так называли де ла Круа-Жюгана в деревне — без капюшона. Прозвище пристало бы и к его потомкам, не будь аббат священником и к тому же последним в роду.
Единственная скамейка, которая пустовала среди битком набитых, принадлежала Жанне Ле Ардуэй, — она заперла дверцу на ключ еще своей собственной рукой. Пустовала скамья с тех самых пор, как не стало ее хозяйки, а Ле Ардуэй исчез неведомо куда. Вот она-то и напоминала в пасхальный день ту самую историю, какую я вам рассказываю. Сначала пустая скамья приводила на память покойницу, о которой и так не забывали в Белой Пустыни, а потом и аббата де ла Круа-Жюгана, бывшего монаха разрушенной обители, который должен был служить пасхальную мессу.
Вспоминалось невольно, с чего началась беда, сгубившая Жанну, а началась она, когда Жанна сидела на этой самой скамейке. Беда приключилась с ней, по выражению Боссюэ, от «сих ямин, через которые Господь льет свет в человеческую голову», вот только «ямины», обращенные на Жанну из-под рассеченного лба и островерхого капюшона, были скорее двумя окнами в ад или, как говорили местные крестьяне, умевшие рисовать словами не хуже, чем Сурбаран красками, «раскаленными заслонками адской печи».
Вспоминались и слухи, что ходили и не перестали еще ходить об аббате, и люди любопытствовали, с каким же выражением лица пройдет аббат мимо пустого места, где недавно сидела его жертва (а Жанну по-прежнему считали его жертвой), когда будет служить мессу и приносить другую, бескровную жертву, претворяя хлеб в плоть Господа нашего Иисуса Христа. Нелегкое, надо признать, испытание! Ни у кого из головы не шла разыгравшаяся драма, и все ждали, какой же будет развязка.
Трудно передать тот трепет ожидания, каким была наэлектризована толпа, когда красное полотнище приходской хоругви заполоскалось в воздухе у хоров, знаменуя начало крестного хода, и звон колокольчика в портале возвестил, что священнослужители вот-вот тронутся в путь. Кому не известна любовь людей к зрелищам, даже самым знакомым, даже виденным уже сотни раз? Первой поплыла хоругвь из переливчатого алого шелка с золотыми кистями, ее выносят только по большим праздникам, и она сразу настраивает всех на торжественный лад, за ней несут серебряный крест на подушечке, которую вышивали девицы прихода, а следом пасхальную свечу, похожую на обелиск из белого воска, пламя которой достает до верхушки креста. К благовонному запаху ладана, бодрящему запаху букса присоединили аромат и первоцветы: священник возложил юные цветочки ко всем статуям святых еще в Святую субботу, и, завядшие, они пахли тонко и нежно, наполняя душу ощущением чистоты и святости. А как сияли великолепные облачения, подаренные графиней де Монсюрван и надетые в первый раз! Она хотела, чтобы вельможный аббат (так она называла де ла Круа-Жюгана), служивший впервые после отрешения пасхальную мессу, служил ее в пурпуре и роскоши, достойной его!
Как положено, аббат замыкал великолепную процессию, следуя за кюре из Варангбека и кюре Каймером в белых альбах, оба они потом будут прислуживать ему в алтаре, исполняя обязанности дьяконов. Толпа тянула шеи, а девушки, когда процессия проходила мимо, вставали ногами на молельные скамеечки, лишь бы рассмотреть аббата. Солнце радостно заглядывало в церковь сквозь широко распахнутые двери, озаряло витражи на хорах, посылая вниз таинственно светящиеся разноцветные лучи, заставляло колонны светиться в сумраке белыми свечами и готово было ударить прямо в лицо тому, кого так жаждали увидеть прихожане, — жаждали и боялись, опасаясь притягательности, присущей безднам. Однако аббат, разумеется совершенно непреднамеренно, только еще больше разжег всеобщее любопытство, алчущее лицезреть во всей полноте его сокрушительное безобразие: облачась, как подобает священнику, в альбу, мантию и епитрахиль, он не снял капюшона, так что лицо его было привычно затенено преградой черного бархата.
— Больше всех разогорчились девицы Белой Пустыни, сударь! — рассказывал дядюшка Тэнбуи, утверждая, что подробности знает от самой Нонон. — Когда аббат прошел мимо места той, что по его вине погибла, не получилось у них разглядеть выражение его лица, и они так и не узнали, есть ли у надменного гордеца сердце. Не разглядев ровным счетом ничегошеньки, они спрашивали шепотом друг у дружки, не получил ли старый дьявол разрешения от Папы служить и мессу в капюшоне. Но вы, сударь, не беспокойтесь, никакого такого разрешения аббат не получал, и девицы, и парни, и все остальные увидали его лицо на мессе, а кроме лица еще и много другого, чего никто и не помышлял увидеть.
Но крестный ход ожиданий не оправдал. Если и удивились чему прихожане, то разве что великолепной пряжке, скреплявшей мантию на груди монаха, слепившей крестьянские глаза необыкновенным блеском драгоценного камня. «Известное дело, драгоценные каменья сверкают особенным блеском на груди у священников», — не раз говорили обыватели Белой Пустыни графине де Монсюрван, а она приписывала их суждение отчасти разыгравшемуся воображению, отчасти темному капюшону, который оттенял блеск, и не могла не улыбнуться нелепым суевериям простолюдинов.
Священники с крестным ходом обошли церковь внутри, потом снаружи и вернулись, оставив дверь открытой. День стоял ясный, теплый, народу в храме сгрудилось много, так что немалая толпа слушала мессу и у входа, люди стояли даже под тисом, что рос напротив распахнутых дверей.
Хор славил Господа, священники меняли облачения, наконец двери ризницы отворились, мальчики-хористы двинулись к алтарю, неся в руках свечи, за ними шли дьяконы с кадилами, а следом, замыкая процессию, появился аббат в ризе. Любопытство, волновавшее прихожан во время крестного хода, всколыхнулось вновь и на этот раз не было обмануто. Аббат снял черный капюшон, и его идеальной лепки голова предстала без всяких покровов…
Никогда бы фантазия ваятеля или воображение сошедшего с ума гениального скульптора не выдумали бы того, что создал случай, соединив пули мушкета и усилия «синих», разбередивших незажившие раны, превратив в нечто невообразимое божественную красоту того, кого сравнивали с мужественным и прекрасным архистратигом Михаилом. Госпожа История помнит страшные шрамы де Гиза-младшего, они были ужасны и, наверное, сравнимы с уродством аббата де ла Круа-Жюгана, но именно они подвигли де Гиза-старшего на великолепное изречение: «Дворянин постоит за свою честь и на развалинах собственного тела».
Впервые перед глазами окружающих предстала во всей обнаженности случившаяся с аббатом катастрофа. Устрашающее зрелище! Коротко остриженные волосы, посеребренные на висках ранним инеем, открывали, а не прятали переплетение фиолетовых рубцов и ямин. «Крошево» — так, может быть, грубо, но образно определил его Тэнбуи, однако «крошево» выражало такой непримиримый вызов судьбе, что если взглянувшие на него и опускали глаза, то скорее из робости, похожей на робость Моисея, не смевшего глядеть на пылающий куст, в котором являл Себя Бог. Пылающий ледяным пламенем человек тоже таил внутри себя бога, который был больше его жизни и сумел попрать смерть, когда пришло время ей противостать.