Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Она в страхе взглянула на него.

– А теперь ничего этого нет.

Он в недоумении развел руками.

– Если бы ты знала, – вдруг с силой воскликнул он, – как мне трудно выразить это! Нет никаких слов, их не придумали! Я не то что не хочу жить – конечно, я хочу! – но я принял то, что я не буду жить. Ты, главное, пойми меня сейчас, слышишь?

Она запомнила, как он весь дрожал, говоря это: требовал, чтобы она наконец поняла его всего, чтобы она услышала!

Она услышала.

Дикое, бесстыдное – наперекор свежим могилам, уставившим ее жизнь: мать, отец, дочь, муж, – наперекор всему – желание жить.

Жить, жить и жить.

С болью и дурнотой.

С мигренью, с одышкой.

Быть тут, где все.

Она вцепилась в Сашу, но этого не хватало. Не хватало плотского, телесного, прежнего, такого, от чего можно проснуться ночью и не ужаснуться приближению утра, а обрадоваться ему.

* * *

Главное было прилететь в Москву. Она прилетела, они встретились. Теперь нужно ждать. Ждать, пока он привыкнет к мысли о том, что она здесь и все продолжается.

Ни одна размолвка – она ухватилась за эту мысль – не в состоянии полностью разорвать такие отношения.

Если они потеряют друг друга, что им останется?

Пустота и жалость к себе.

Когда двое расстаются и начинают жить каждый сам по себе, они наспех используют все, что попадается под руку: от поиска других привязанностей до болезни и смерти.

На пятом этаже в лифт вошла старуха с вежливым, слабо улыбнувшимся на маленького Сашу, длинноносым лицом, в берете, сверху покрытом вязаным серым шарфом.

Во дворе гуляла другая старуха, с большим белым пуделем на поводке. У нее было густо напудренное и нарумяненное лицо с ярко-оранжевыми тонкими губами, маленькая нарисованная родинка на щеке и еще одна родинка над бровью. К пуделю она обращалась ласково, как к ребенку, называя его «Николаша», и, как только Ева с Сашей вышли из подъезда, она так же ласково обратилась к ним, прощебетав:

– Не боитесь?

И слегка подтянула к себе пуделя.

Саша сказал «Вау!» и тут же полез на сугроб, быстро, по-обезьяньи, загребая обеими руками.

– Нет, не боимся. – Ева невольно увидела Сашу глазами этих старух: худой темнокожий ребенок, на спине рюкзачок в виде зайца с двумя блестящими зелеными буквами на красной грудке: МC – Merry Christmas. [9]

Старухи улыбнулись ей, она им. Длинноносая в сером шарфе поверх берета, так и забыв на лице слабую дрожащую улыбку, пошла в сторону арки, ведущей на улицу. Напудренная, с собакой, судя по всему, очень хотела бы поговорить, но не решилась и громко обратилась к пуделю:

9

Веселое Рождество (англ.).

– Сейчас мы пописаем и пойдем домой. А там тепло, а там пирогами пахнет! Ах! – с трудом закатила глаза. – И мы сядем на диван: Николаша сядет, и мама сядет, поставим пирог, намажем его вареньем и начнем пить чай. С пирогом. – Она испуганно стрельнула в Еву остатками слипшихся ресниц: – У нас никого нет, к нам никто не придет. Да, Николаша? К нам никто не придет, потому что все умерли, а мама с Николашей остались. Они испекут пирог, намажут его вареньем, поставят на стол, и никто к ним не придет…

У старухи слегка посинело лицо.

Под носом повисла капля.

– Какой морозец, – сказала она, обращаясь к Еве и как-то слишком сладко и заискивающе выговаривая слово «морозец». – Как славно, когда вот такая зима. Вам не трудно говорить по-русски?

– Нет, что вы, – ответила Ева.

– Я думала, что вы иностранка, – объяснила старуха и осторожно запела: – Гимназистки румяные, от мороза чуть пьяные, осторожно сбива-а-ают снежну пыль с каблучка-а…

Ева засмеялась.

– Вы, – спокойно сказала старуха, перестав петь, – могли бы быть моей внучкой. Знаете, сколько мне лет?

– Сколько?

– Девяносто два. – Сморгнула слезы накрашенными ресницами. – А знаете, сколько Николаше? Четырнадцать. Четырнадцать лет назад мне было семьдесят восемь, я была молоденькой и купила его у пьянчужки за четыре рубля. Все, что у меня было. Ему как раз хватило на бутылку. Пьянчужке. А Николаша вырос и стал – видите? – вдруг уди-и-ивительно хорош. Видите? Это ваш сын?

Саша кубарем скатился с сугроба.

– Внук.

Старуха всплеснула руками:

– Как это? Сколько же вам лет?

– Сорок шесть. Скоро сорок семь.

– Ах, Боже мой, сорок шесть! А мне девяносто два, и у меня абсолютно, абсолютно никого нет! Только Николаша. Хотя после смерти мужа ко мне повадилась шастать эта – как ее? – Светка. Под видом того, что ей меня жалко. Квартиру, конечно, мечтала отхватить. Но я ей вовремя показала на дверь. Зачем меня опекать? Я не инвалидка! У меня у самой могла бы быть огромная семья, вы знаете? Огромная! Если бы не аборты.

Она тряхнула рукой в порыжевшей черной перчатке и начала торопливо загибать вязаные пальцы:

– Первый – в двадцать восьмом, делал профессор Баренблат, здесь, недалеко, в Староконюшенном, без наркоза, не было ничего, не было! Хлороформ кончился, не достать! Сказал: «Терпите, голубушка, это недолго». Потом в тридцать третьем, это, значит, второй, потом, как мужа забрали, в тридцать седьмом. Ну, кто тогда рожал? Ну, зачем это нужно было? Муж умер в ссылке, я вышла опять замуж за своего второго – этот меня на руках носил! – и он буквально умолял, умолял, чтобы я родила ему дочку! Но я опять сделала аборт, потому что – знаете? – я боялась.

– Чего вы боялись?

– Ах, Боже мой, да как чего? Жизни я боялась, дорогая, жизни мы все боялись больше, чем смерти! Хотя муж мой был устроен, он был прекрасно устроен, но он же висел на волоске! Глаз по ночам не смыкал! Напивался. Как в кровать – так стакан коньяку, хорошего коньяку, армянского, дорогого, и – как мертвый. Без коньяку – ни шагу. И ведь ничего не помогло. Ничего! В сороковом забрали. Так и повезли пьяного. А меня за ним, через пару дней. Хороша бы я была с дочкой-то!

Поделиться с друзьями: