Портрет Алтовити
Шрифт:
Она вся пылала под своим легким черным пальто. Ощущение стыда было таким сильным, что хотелось стать меньше ростом, проскользнуть в какую-нибудь щель, исчезнуть. От стыда она начала что-то быстро рассказывать Саше, даже смеяться, и собственный голос казался ей неправдоподобно громким, громче всего остального: автомобильных гудков, милицейской сирены…
Какие были глаза у его жены! Как она бежала через двор с высоко поднятой огромной рукавицей – как будто отделившейся ото всего остального, маленького, подпрыгивающего тела, – и как они полыхали, эти глаза, – красным, фиолетово-красным огнем!
Если бы можно было сейчас же, немедленно оказаться в самолете, и больше никогда…
Все.
Садовая, дом четыре, квартира четыре. Раз обещала, нужно зайти и взять то, что просили. Передать сыну. Хотя, может быть, Арсений уже обо всем этом забыл: и о том, что позвонил ей, и о том, что попросил что-то передать…
Во дворе пахло кислой капустой. А, это потому, что во двор открыта задняя, маленькая дверь овощного магазина. Две лысые нищие кошки с жадностью поедали что-то, сидя на крышке помойного бака. На лавочке посреди двора чернели старухи – закутанные в платки и абсолютно неподвижные, словно примерзшие, с тусклыми мертвыми глазами, которые они одинаково недовольно вылупили сначала на Сашу, потом на Еву, и одна старуха зашипела что-то нечленораздельное.
Идти надо было вниз, в подвал. Темно, лампочки выбиты. Дверь, обитая рваным войлоком, на войлоке мелом нацарапана цифра 4. Значит, сюда.
– Sasha, are you scared? You are not! [55]
В ноздри ударил запах мочи. Арсений стоял на пороге очень большой комнаты, сплошь заставленной скульптурами. Большинство из них было закрыто белыми вафельными полотенцами и простынями. Кусок рваной простыни наполовину закрывал и окно, выходившее прямо на подножие сугроба. Сугроб заслонял собою землю и небо. Он сам был гипсовым слепком зимы, ее ледяным, неподвижным лицом, денно и нощно смотрящим в комнату.
55
Саша, тебе страшно? Нет? (англ.)
– А, п-п-пришли все-таки, – старательно выговорил Арсений, – я извиняюсь за этот нетворческий бардак… П-п-проходите.
В углу комнаты стоял небольшой стол, на котором ничего не было, кроме наполовину выпитой бутылки с водкой и толстой книги со множеством закладок. Пол был завален окурками, кусками проволоки, камнями, перепачканными гипсом газетами.
– А тебе я, детеныш, тоже найду занятие, – сказал Арсений Саше, который ничуть не испугался в незнакомой обстановке, а, напротив, оглядывался с любопытством. – Ты у меня б-б-будешь лепить. Раздевайтесь, здесь т-т-епло.
Ева расстегнула на Саше курточку. Арсений, слегка покачнувшись, вышел в крошечную кухню, из которой торчал кусок раковины, полной грязной посуды, и вернулся с большим обшарпанным тазом. В тазу лежал разноцветный пластилин, цветные карандаши и листы плотной серой бумаги.
– В-в-вот садись, – сказал Арсений, – это мы уберем, – он поставил на пол, к батарее, бутылку с водкой, – рисуй здесь или лепи. Я тебе п-покажу как. Хочешь зайца?
– Fish is better, – ответил Саша. – Can it be a fish? [56]
56
Лучше рыбу. Рыба получится? (англ.)
– В-в-ы п-п-одумайте, – усмехнулся Арсений, – понял ведь меня, а отвечает по-своему. Вот так и мы все. Отвечаем по-своему. Даже если слышим. А не слышим, так и вообще – и-и-и! – Махнул рукой и опять слегка покачнулся.
Ева пожалела, что пришла. В комнате было грязно. Сильно пахло мочой откуда-то из угла. Неприятно было даже снять пальто, сесть на один из запорошенных белой гипсовой пылью стульев… Лицо у Арсения было под стать этой белизне, неряшливости, измятости, черные тени лежали под глазами. За несколько дней, что они не виделись, он густо оброс седыми волосами, и весь его выразительный, как раньше казалось Еве, породистый облик потускнел и вызывал жалость.
– Я улетаю, – сказала она, – что вы хотели передать?
– Улетаете? – переспросил Арсений. – Т-т-тоже красиво. Тогда я вам кое-что расскажу. Но не сейчас. Сейчас я слеплю рыбу.
Он вынул из таза большой кусок черного пластилина, размял его своими слегка дрожащими напряженными пальцами и за несколько секунд слепил тонкое костлявое рыбье туловище, потом насадил на голову большие желтые глаза с остановившимися зрачками.
– Is she alive? – спросил Саша. – I didn’t want the dead one. I wanted this fish, Eva. – Он показал на Еву маленьким темным пальцем и хитро улыбнулся: – Do you know that she is a fish? [57]
57
Она живая? Я не хочу мертвую. Я хочу вот эту рыбу, Еву. Ты знаешь, что она рыба? (англ.)
– Who is a fish? – с сильным русским акцентом спросил Арсений. – She is a lady! [58]
– Это у нас такая игра, – сказала Ева, – я ему напомнила какую-то рыбу, которую он видел в ресторане в аквариуме, поэтому он и говорит…
– А я вам хотел рассказать другое, – Арсений отвернулся от Саши и заговорил громко, уже не заикаясь почти и не пошатываясь. – Вы мне позволите с вами поделиться одним своим самоуверенным сновидением?
– Что значит самоуверенным?
58
Кто рыба? Она леди! (англ.)
– А вот и значит, – он опустился на стул и поднял к ней угольно-черные подглазья. – Мне снилось, что вы моя жена, но мы с вами много-много лет как не живем вместе и вообще потеряли друг друга.
– Жена? – спросила она и со стыдом, с отвращением вспомнила его жену, бегущую через двор с задранной кверху рукавицей.
– Поэтому я и сказал: самоуверенный сон. Так вот. Снилось мне, что я живу в каком-то маленьком европейском городке. Незнакомом. Зима. И я абсолютно нищий. Не такой, как сейчас. Сейчас у меня все-таки крыша есть над головой, заказы могу кое-как продавать, если пить не буду, а приснилось, что ничего, совсем ничего, голый, в одеяле. Одно одеяло, заношенное, короткое, все время сползает, и я все время жутко мерзну. Кроме того, мне жутко хочется есть. Но главное не это. Я все время чувствую, какой я грязный, как я д-д-давно не мылся, и это мучает меня больше всего, потому что я стесняюсь даже пройти близко от людей, мне стыдно, чтобы люди… Вот тут, Ева, тонкий момент: я, понимаете ли, не за себя переживал, я жалел людей, которые могут об меня запачкаться! Мне было стыдно, что я такой, потому что людям я должен быть гадок, и им должно быть со мной очень неловко. П-поэтому я старался к ним не приближаться и, если проходил мимо человека, то как-то весь сжимался, чтобы не подвергать его опасности, и проходил быстро, вроде бы, на п-п-первый взгляд, независимо, но на самом деле у меня внутри все пекло от стыда. И вдруг я вижу, что вы – моя бывшая, что ли, жена – стоите на самом верху улицы, которая такой, знаете, горкой поднимается, и машете мне рукой, зовете к себе. И тут выясняется, что мы давно потеряли друг друга, и вы живете на содержании у какого-то богатого, очень богатого и приличного человека. Который, узнав, что я тоже в этом городе, разрешил вам один раз – один! – меня позвать в дом и накормить. И вот я, дико стесняясь, натягивая на себя это самое дырявое одеяло, вхожу в этот дом – очень прекрасный дом, весь в каких-то лампах и роялях, вижу, как вдалеке – в самой дальней комнате – проходит этот человек, хозяин, у которого на содержании моя жена – вы, то есть, – и вижу, что он выглядит как очень приличный, респектабельный, воспитанный человек, который не хочет нам мешать, не хочет меня стеснять, а раз уж он разрешил, чтобы меня привели в этот дом и накормили, то он и не войдет в столовую до тех пор, пока я не уйду, чтобы мы с вами чувствовали себя спокойнее, чтобы я как следует поел. Но мне все время стыдно, что я такой грязный, такой немытый, я думаю, что от меня, должно быть, и п-п-пахнет ужасно, и все порываюсь спросить у вас, можно ли мне пойти в душ, но потом думаю, что это нехорошо, если я пойду в душ – как же потом, после меня, в него пойдут другие люди? Но с-сам-мое, – он опять начал сильно заикаться, – с-с-сам-м-мое грустное – это то, что я понимаю, как вам страшно, Ева, я вижу, как вы все время боитесь проштрафиться, чтобы и вас не погнали из этого красивого дома с лампами и роялями, как вы заискиваете и как ваше-то п-п-положение непрочно! От этого у меня начинается п-п-просто какое-то жжение вот здесь, – Арсений положил руку на сердце. – Мне так жаль вас, что я п-п-подумал, что уж лучше мне уйти. Но тут откуда-то из боковой двери появляется то ли брат хозяина, то ли какой-то еще его родственник, и вы начинаете с ним так заискивающе, так фальшиво разговаривать! Вы и смеетесь, и руками крутите, и б-б-бровями двигаете, и все время спрашиваете у него то ли про его ребенка, то ли п-про жену, короче, про кого-то, у кого домашняя кличка «Аpple» [59] , и вы все время п-п-повторяете это слово, пытаясь подчеркнуть, что вы тоже свой человек, что и вы как бы часть этой семьи! И мне т-т-так дико жаль вас, так больно, что вы унижаетесь и вас в любой момент могут коленом, знаете, как у нас говорят… – Арсений замолчал и развел руками.
59
Яблоко (англ.).
Ева, ошарашенная, тоже молчала.
– Так мне жаль было вас, дорогая, гораздо б-больше, чем себя самого, нищего и в одеяле… Вот такой сон.
– Нехороший, – пробормотала она. – Но, как бы то ни было, дайте мне то, что вы хотели передать сыну, потому что, надеюсь, я скоро уеду.
– А сон этот значил очень важную вещь, – не спуская с нее воспаленных глаз, сказал он, словно не расслышав. – Это значит, что есть какой-то другой мир, в котором вы – моя жена и мы с вами через все, что я увидел в этом сне, проходим. Одновременно с тем, что здесь и сейчас. Понимаете? Проигрываются другие варианты. Вас и меня. Один из них я с-случайно п-подсмотрел, грубо говоря…
– И все варианты такие безнадежные? – усмехнулась она.
– Этого я не знаю. М-м-может быть, есть и надежный.
– Вы что, действительно верите в это?
– О, да! В разные верю вещи! И в одновременность нескольких существований одного и того же «я» верю, и в неодновременность существований одного и того же «я», и в то, что во время сна душа отделяется от эт-т-того, – он с брезгливостью посмотрел на себя, – этого вот тела и уходит в другие пределы, тоже верю! А если бы я не верил, то как же я бы мог работать? Находясь в одной п-п-лоскости, разве можно что нибудь сделать настоящее? А я вам сейчас п-п-покажу, что я делаю!