ЖАНРЫ

Портрет без сходства. Владимир Набоков в письмах и дневниках современников
Шрифт:

Оберон Во

Прот. Александр Шмеман – Владимиру Варшавскому,

17 августа 1977

<…> Умер Набоков ! Явление, в сущности, трагическое и символическое в русской культуре. Я его чувствую как человека почти сознательно (от «самости», от гордыни) избравшего другое, не то, на что дан был ему его изумительный талант. Как в раю. С Адамом. Бог подарил ему мир, сделал его царем, а ему показалось интереснее то, что ему предложил диавол. В сущности «похихикать» над Богом… Конечно, остается грусть об «ином», пронизывающая это хихиканье. <…>

Из дневника прот. Александра Шмемана, 12 декабря 1977

<…> Читал вчера Набокова. «Весна в Фиальте». И раздумывал о месте и значении этого удивительного писателя в русской литературе. Вспоминал давний ужин с ним в Нью-Йорке. «Моя жизнь – сплошное прощание с предметами и людьми, часто не обращающими никакого внимания на мой горький, безумный, мгновенный привет…» За такие-то вот строчки сразу все ему прощаешь: снобизм, иронию, какую-то «деланость» всего его мира. <…>

Глеб Струве – Павлу Гольдштейну, 19 декабря 1977

Дорогой Павел Юрьевич!

Получил сегодня № 13 (августовский; запоздавший выходом?) номер «Меноры» и, прочтя первым делом Вашу статью о Набокове, с которым мы когда-то были большими друзьями и которого я один из первых среди русских критиков приветствовал и высоко оценил как русского писателя, был немало шокирован, увидев, что Вы нашли нужным цитировать из его послесловия к ужасному русскому переводу «Лолиты» пассаж, в котором он о докторе Живаго говорит как о «лирическом докторе с лубочно-мистическими позывами, мещанскими оборотами речи и чаровницей из Чарской» (вот уж – «для красного словца…»). Зачем было напоминать читателям об этом недостойном Набокова выпаде против Пастернака? Правда, Ваши читатели, может быть, даже не сообразят, что речь идет о Пастернаке, которого они, вероятно, в отличие от Набокова, не относят к советской литературе. Но могут быть среди них и такие, которые знают, так как Набоков говорил это не раз. Правда, это, кажется, единственный случай, когда он сказал это по-русски в печати (мне он раз написал в том же духе, но менее грубо, в частном письме). Можно сказать: из песни слова не выкинешь – написал Набоков и написал, что ж поделаешь? Но ведь Вы сочувственно цитируете эти слова, не раскрывая для читателя того факта, что единственные советские романы, на которые намекает Набоков (после тоже грубых и не очень умных поносительных слов о Хемингуэе, Фолкнере и Сартре), это – «Тихий Дон» и «Доктор Живаго»! 

А набоковский перевод «Лолиты» – что бы ни думать о самом романе – ужасный с литературной точки зрения, тоже, на мой взгляд, недостойный Набокова.

Ваш Глеб Струве

Из дневника прот. Александра Шмемана, 16 января 1978

<…> Искусство самоутвержденья, искусство – власть над словом, искусство без смирения. <…> И потому искусство таланта (который все может), а не гения (который «не может не…»). В Набокове, может быть, и был гений, но он предпочел талант, предпочел власть (над словами), предпочел «творчество» – служению. Кривая таланта – от удачи к неудаче («Ада», поздний Набоков, которому так очевидно нечего больше сказать, ибо все возможные – в его таланте – удачи исчерпаны). Гений, даже самый маленький, ибо гений совсем не обязательно «огромен», – от неудачи к удаче (по-настоящему чаще всего – посмертной, ибо требующей отдаления или даже, по «закону» и «пути зерна», смерти и воскресения…). <…>

Павел Гольдштейн – Глебу Струве, 17 января 1978

Дорогой Глеб Петрович!

Получил Ваше письмо-упрек, когда лежал в больничной палате Адассы, в отделении сердечно-сосудистых болезней. Немножко поболел, а теперь вроде все в порядке.

За письмо – благодарен Вам, ибо всегда следует прислушаться и остерегаться впасть в ошибку, которая может повести к заблуждениям гораздо более значительным. Не желая терять привычку внимательного отношения к прочитанному, решил перечитать ставший таким знаменитым роман Б. Пастернака «Доктор Живаго», а перечитав, и надо признаться – с большим трудом, пришел к первоначальному впечатлению и к полному согласию с очень точной оценкой Владимира Набокова. Этот роман никоим образом нельзя сравнить с тем лучшим, что было сочинено Б. Пастернаком и чем он мне когда-то был дорог как поэт. <…>

Нет в нем такой глубины, и я, прочитав эту книгу еще тогда, при первом выходе ее в свет, никак не мог понять, что там есть такого, отчего было так много шума. Ну, за рубежами Советской России такой шум был вполне понятен, и весьма характерна голливудская киноаранжировка этого романа с пикантным вальсом в виде, так сказать, перевода с языка собственного пафоса Б. Пастернака на язык западного обывателя. Что-то трудно себе представить вальс на тему «Процесса» Кафки или даже на тему располагающего по своему аллегорическому названию к такой музыкальной форме страшного по глубине «Приглашения на казнь» Набокова.

<…> Как глубоко заметил Достоевский, «никто не проникался так нравами и пониманием склада души чуждого народа, как то мог делать Пушкин, ибо эта способность прирожденна ему, как истинно совершеннейшему выразителю русской души». Этой же способностью обладал, как истинно совершеннейший выразитель высот русской культуры, Владимир Набоков, которому в изображении в «Лолите» Америки или в «Король, дама, валет» – Германии мог бы позавидовать любой американский и немецкий писатель. В полной мере обладал и Исаак Бабель этой способностью в понимании склада души чуждого народа, ибо эта способность прирожденна ему была, как истинному выразителю еврейской души.

Борис Пастернак являл собою трагический пример совершенно противоположных свойств. Он настолько отступился от своего народа, что не только не дано ему было, как, впрочем, и многим другим, оторвавшимся от еврейства евреям, понять то, что своей глубочайшей интуицией провидчески понял русский мыслитель В.В. Розанов, – что «все сводится к Израилю и его тайнам», но даже паутинки не осталось, которая связывала бы его чем-нибудь с тем, кто, по его собственному выражению, «как воздух, нескончаем».

<…> Я столь подробно остановился в связи с Вашим письмом на «Докторе Живаго», рассматривая роман и его автора в нескольких контекстах и направлениях, именно потому, что, получив всемирную известность, в отличие, например, от удивительного по глубине розановского «Апокалипсиса нашего времени», этот роман внес в мир ту смутность мысли, при которой все труднее становится людям понимать истину.

В Б. Пастернаке мыслитель был гораздо ниже поэта. А ведь как поэт, как писатель в свое время он был очень одинок. Не менее одинок и непонимаем, чем М. Цветаева, чем В. Набоков. <…>

Глеб Струве – Павлу Гольдштейну, 26 января 1978

Дорогой Павел Юльевич!

Я получил вчера Ваше длинное заказное письмо. Вижу, что мой “упрек” Вас очень задел, раз Вы, несмотря на только что перенесенную серьезную болезнь, уделили моему письму столько внимания. Ответить сколько-нибудь пространно, к сожалению, не могу: 1) потому, что занят одной очень запущенной срочной работой, а 2) потому, что мы в каком-то смысле, мне кажется, пишем «мимо» друг друга. Постараюсь это вкратце объяснить.

К роману Пастернака я отношусь далеко не без критики. В нем с литературной точки зрения есть много промахов. Но под суждением Набокова – хотя и он, вопреки тому, что Вы, мне кажется, думаете, осуждал роман как литературное произведение (просто плохое), все другое в нем его просто не интересовало – подписаться не могу: вижу в нем все-таки и интересную и значительную вещь, хотя могу понять и ту критику, которой Вы его подвергаете (Набоков от нее просто отмахнулся бы – эта сторона, повторяю, его просто не интересовала). Приведу на всякий случай то, что Набоков написал мне в частном письме о романе: «Мне нет дела до “идейности” плохого провинциального романа – но как русских интеллигентов не коробит от сведения на нет Февральской революции и раздувания (sic) Октября… и как Вас-то, верующего православного, не тошнит от докторского нарочито церковно-лубочно-блинного духа… У другого Бориса (Зайцева) все это выходило лучше. А стихи доктора: “Быть женщиной – огромный шаг”».

Поделиться с друзьями: