Портрет убийцы
Шрифт:
Направь свой путь к проспекту Тэвисток. Ты поедешь по улицам, где ветер крутит мусор и в небытие уходят десятилетия, — тут я должен предоставить тебя самой себе. Ты оставишь меня позади в тогдашнем Ноттингеме — я буду снова стоять на ветке дерева, обхватив рукой ствол, который служит мне якорем. Подо мной одна-единственная девчушка в зеленой форме чертит ранним утром на лужайке невидимые дорожки — круг за кругом, вверх и вниз, туфли с пряжками топчут мокрую траву. Внезапно я вздрагиваю от раздавшегося шума — говора на незнакомом языке. Слова непонятны; интонация — такую можно услышать на любом языке — досадливая, злая. Я отвожу от девочки взгляд и вижу приземистую смуглую женщину, выходящую из французских дверей; нос на испещренном оспинами лице расплющен, длинные черные волосы закручены в косу, которая спускается по ее спине до талии. Если девочка в зеленой форме внизу подо мной поняла, что ей крикнули, она этого не показывает. Она продолжает свою бессмысленную игру, точно женщины там вовсе и нет, точно она находится где-то далеко и просыпается с гудящей от похмелья головой рядом с каким-то чужим мужчиной, после ночного загула в анонимном парижском отеле.
Другой голос — низкий, громкий, отчетливо произносящий слова: «Мэри! Сию минуту иди в дом! Ты меня слышишь?»
Гарри Скэнлон в строгом темно-синем, в узкую полоску, костюме, с портфелем в руке, в пальто, хлопающем по икрам. Лицо смертельно бледно. Девочка вздрагивает от такого крика, приостанавливается, затем продолжает свою затейливую игру.
«Мэри Скэнлон!»
Круг за кругом, вверх и вниз, темный след по росе.
Ее отец смотрит на часы, швыряет чемоданчик в руки горничной. Он быстро идет по саду — я редко видел, чтобы кто-то передвигался так быстро. И с такой силой ударяет девочку по голове, что глухой звук удара чуть не сбрасывает меня с ветки. Я крепче прижимаюсь к стволу дерева.
«Я больше не буду повторять! Иди в дом!»
Приостановилась. Вверх и вниз, круг за…
Ее ноги прокладывают колеи в блестящей от росы траве.
Горничная садится на выкрашенный белой краской металлический стул, который поставлен так, чтобы в летние месяцы на него падало вечернее солнце. Она передником вытирает такой же стол, прежде чем поставить на него портфель своего нанимателя.
Ты приехала на проспект Тэвисток, запарковалась перед домом, на котором висит табличка: «Продается». Сойдя на тротуар, заперев для безопасности машину, ты вдруг чувствуешь, что все это уже видела. Ты была здесь раньше темной ночью, почти полное отсутствие звуков грохотом отдавалось у тебя в ушах, словно в морской раковине. Ты стояла, замерев, под уличным фонарем — плохая лампа, мигая, освещала все оранжевым светом. Дорога тогда была пуста — было два, три, четыре часа ночи. Если в домах и виден был свет, то от случайно непогашенных ламп или от ночников у детей, которые боятся спать в темноте. В доме как раз напротив появился свет, осветив идеально круглое окно цветного стекла во входной двери. Она открылась. Появилась фигура, закрыла за собой дверь, пошла по дорожке к калитке. Ты быстро отступила, укрывшись за толстым стволом платана. Шаги звучали в тишине ночи как метроном. Вот они зазвучали громче, затем стали затихать. Горничная-филиппинка прошла в десяти ярдах от тебя.
Когда ты вышла из своего укрытия, она была уже далеко. Она несла чемодан или какую-то большую сумку. Быстро шагая по тротуару, она прошла под несколькими фонарями, выстроившимися по холму. В лучах света ее ясно было видно, но в промежутках, где между ними царила тьма, она превращалась в смутную тень. Порой ты не была даже уверена, что она все еще тут. Свет, тьма, появилась, исчезла — такое чередование повторялось, а фигура с каждым появлением все уменьшалась в размерах.
С моего выгодного места высоко на дереве, которое значительно выросло за прошедшие тридцать лет, я могу заглянуть сквозь французские двери в гостиную. По счастью, до меня не долетает ни единого звука. Я вижу Мэри Скэнлон — она лежит вниз головой поперек колен отца, брыкается, бьет ногами. А рука отца поднимается, опускается, и всякий раз я смутно вижу, как его рука глухо ударяет по заду зеленой юбки девочки. Она извивается, вырывается, ерзает по его ногам, бедрам, промежности, пытаясь уйти от ударов.
Горничная пересаживается на стуле, поворачивается спиной к дому, скрещивает руки на груди. Она смотрит сквозь безупречно прибранный сад — глаза ее глядят прямо на меня. На миг мне кажется, что я обнаружен. Но если она меня и видит, то ничем этого не выдает. Она понимает, что лучше не задавать вопросов по поводу разных вещей, которые творятся в мире, обеспечивающем ее жизнь.
Я снова смотрю на девочку и вижу, что юбочка ее задрана, вижу, как отец стягивает колготки и трусики до середины ноги, рука его поднимается, опускается, поднимается, опускается, всякий раз я смутно вижу, как она вступает в контакт с голой плотью дочери. А девочка продолжает сопротивляться, извивается, елозит по его ногам, бедрам, твердеющему члену, ее ягодицы трясутся под каждым ударом, преграждающим ей путь к спасению.
Этот дом уже некоторое время продается. Ты внимательно оглядываешь его фасад в поисках трещин, упадка, проверяешь оконные рамы, нет ли в них признаков гниения. Пройдет еще много времени, прежде чем он превратится в строение из кирпича и извести, прежде чем некий чужак, никогда ранее не бывавший в этом районе, не знающий о том, каким этот дом стал тотемом, купит его. Возможно, это будут адвокаты, врачи, бухгалтеры, музыканты. Все они, безусловно, хорошо обеспечены, раз надумали поселиться здесь. Они будут чувствовать себя в безопасности — в окружающих викторианских зданиях живут такие же, как они, люди. Не важно, что от них будет рукой подать до проституток на Форест-Филдс, что всего пять минут отделяют их от домов терпимости на Дороге Рэдклиффа. Проезжая каждое утро по городу, им придется пересекать наркотическую сумятицу Рэдфорда, Медоуз, квартал Святой Анны, и они с дрожью будут благодарить Бога за то, что не живут там. Их новые соседи станут радоваться — как хорошо, что в доме снова появились люди. Слава Богу, милая нормальная семья — дружелюбная, с детьми, чей смех сможет заглушить крики ребенка, а наиболее придирчивые утверждают, что они все еще слышны в ветреную ночь.
Зеленый комочек наконец вырывается, ковыляет прочь от возбужденного истязателя. Девочка делает всего пару шагов, но тут колготки и штанишки, спущенные ей до колен, сковывают ее продвижение. Отец хватает ее, поднимает с пола, бросает на диван. Вытаскивает из брюк ремень. Я хочу сорваться с места, пробежать тридцать футов по хорошо подстриженной поляне. И не могу. Я опоздал на десятилетия. Моя роль — беспомощного наблюдателя, свидетеля происходившего на протяжении нескольких лет.
Отец стоит над ней, а она лежит лицом вниз на диване, закрыв руками голову, защищая ее от того, что, как она знает, должно на нее обрушиться. Того, с чем она смирилась. Ведь он такой сильный — что-то, сидящее внутри нее, велит ей подчиниться, дать выход его колоссальной ярости. Ремень взвивается вверх с быстротой змеи и опускается на бледную плоть ее голых ягодиц. Она лежит, зарывшись головой в подушки, ожидая следующего удара, который, она знает, придет. Слышит ли она, как падает на пол ремень, как открывается «молния»? Чувствует ли она всю серьезность нависшей над ней опасности? Должно быть: она вскакивает, снова пытается добежать до французских дверей, до просторов сада, где ее могут услышать ничего не подозревающие соседи. Теперь он запутывается в одежде — брюки, трусы болтаются у него вокруг щиколоток. Это все равно как бег в мешках. И тут она ненадолго побеждает.
Горничная оборачивается на звук распахивающихся французских дверей. Вскакивает на ноги, хватает девочку в объятия. Прижимает к груди и выпускает, услышав несколько резких слов отца, который хватает Мэри за руки, тащит ее назад, закрывает французские двери, запирает их, а ключ кладет в карман своего пальто, которое по-прежнему бьет его по икрам.
Горничную все это не волнует. Она снова садится. Возможно, она вспоминает о деньгах, которые каждый месяц посылает детям домой. Если она и заметила стоящий член своего нанимателя, толстый, как рука девочки, с набухшими венами; если она видела, что его брюки и трусы лежат на полу, то никак этого не показала. Лучше не ставить под вопрос мир, от которого зависит ее жизнь.
Отец выходит на веранду, застегивая на талии пояс. В развевающемся пальто он идет к горничной. В комнате позади него я вижу нечто зеленое, лежащее на диване. Отец подходит к столу, к садовым стульям, — филиппинка-горничная встает. Он одной рукой берет портфель, другой делает жест. Жест, которым, судя по всему, отсылает ее в дом.
Возьми газету, начни читать рассказ, любой, какой хочешь. Гарантирую: ты немного почитаешь, потом не сможешь удержаться. Твой взгляд на несколько дюймов передвинется в сторону. Нас никогда не удовлетворяет чтение. Мы хотим видеть картинки, мы смотрим на картинки — на это скопление точечек, черных, белых и серых. Наши глаза пьют их, наше представление о людях не возникает только из описаний, — мы должны видеть лицо. Мы знаем,что можем составить на основании этого представление о человеке, прочесть язык миллионов лет. Нутряной инстинкт, первое впечатление — мне не понравился этот человек. Ты не можешь определить, чем не понравился, не можешь проанализировать — это инстинктивно, ты почувствовал это нутром. Редакторам газет знакомо это. И они дают материалу место, которое могли бы использовать для чего-то другого, — напечатать больше новостей, рекламу. Но они должны поместить картинку.
Куда только в этом мире не приходит камера?
Отклики расходятся не дальше Восточной части Центральных графств. Возможно, так будет всегда. В конце-то концов ведь это новость местного значения. Дочь бывшего мэра жаждет получить запрет на то, чтобы он имел доступ к ее детям. Об этом болтают местные языки. Удивляются, как унижают наших городских чинуш их потомки. Высказывают догадки, что могло вызвать такое глубокое расслоение в семье.
Однако по мере того, как раскрывается дело, оно становится предметом жадного интереса всей страны. Мои доходы должны были бы разбухнуть от гонораров из газет. Но начинаются бунты в Портсмуте, марши против землевладельцев по всей стране — с северо-востока до юго-запада, подогреваемые разоблачениями в одной воскресной газетенке. Пускают в ход краску, разбивают окна, нападают на невинных людей только потому, что они вроде бы похожи на напечатанные портреты педофилов. Словом, это становится новостью.
В течение судебного процесса я столько рисовал, что казалось, у меня сведет мускулы. Пастельные краски создавали упрощенное представление о цвете кожи, глаз, волос, одежды. Только когда она вошла в зал заседания, моя рука замерла. Я три десятилетия не видел ее. Почему-то я ожидал, что в дверь войдет все та же девятилетняя девочка, курносенькая и робкая. А женщина, которая вошла вместо нее, была явно напугана, но под ее страхом таилась решимость.
Прежде чем ей дали слово, произошло долгое словопрение между адвокатами. Ведь уже было решение суда. Некоторые вопросы, которые она пытается поднять, сняты с повестки дня. В конце концов, судьи разрешили ей дать показания, не преминув упомянуть о необходимости представить доказательства.