Портреты и встречи (Воспоминания о Тынянове)
Шрифт:
В предисловии к дневникам Кюхельбекера Тынянов пишет: "Должны быть изучены законы славы. ...Слава - это слово очень давно отлично от слова "удача" и не противоречит слову "неудача". Так, неудавшаяся революция декабристов была все же революцией, и никто не станет отрицать ее значения. ...И есть законы литературного осмеяния, остракизма, во всем похожие на законы славы... Кюхельбекер был создан для литературных неудач". Тынянова привлекает в нем чудаковатый и противоречивый творческий характер. Он провидит будущее и беспомощен перед настоящим. Он Дон Кихот декабризма. Он одновременно величествен и смешон в своих литературных опытах.
В статье "Как мы пишем" Тынянов признается:
"Я люблю шершавые, недоделанные, недоконченные вещи. Я уважаю шершавых, недоделанных неудачников, бормотателей, за которых нужно договаривать. Я люблю провинциалов, в которых неуклюже пластуется история и которые поэтому резки на поворотах. Есть тихие бунты, спрятанные в ящик на 100 и на 200 лет. При сломке, сносе, перестройке ящик находят, крышку срывают.
– А, - говорят, - вот он какой, некрасивый.
– Друг, назови меня по имени".
Назвать по имени неудачника, незаслуженно забытого, возродить его образ из небытия, раскрыть причины забвения и неудачи, показать то ценное, что послужило фундаментом для будущего движения литературы, "изучить законы славы" - законы удач и неудач исторических - в этом пафос Тынянова-исследователя и Тынянова-художника. Литературная личность поэта часто, по его мнению, не соответствует житейской биографии. Более того слишком пристальное внимание к биографии затемняет творческий облик поэта. Тынянов с горечью говорит, что "изучение Пушкина так долго заменялось изучением его дуэли", а ранняя смерть Веневитинова затмила его творчество и оставила о нем только одно представление - что он умер в 22 года. Любопытно, что в предисловии к собственной книге "Архаисты и новаторы" Тынянов боится малейшего вторжения автобиографического принципа даже в расположение статей. "Мне казалось нескромным заставлять читателя ходить со мной по темам и выводам именно в той последовательности, в какой ходил и я сам, так как сюжет этой книги прежде всего эволюция литературы, а никак не эволюция автора".
О связи научных трудов Тынянова с его художественными вещами сказано достаточно. Тынянов в своих лекциях любил повторять: "Каждая литературная теория питается литературой, в которой она живет. Нет литературной теории самой по себе". По отношению к самому Тынянову можно было бы прибавить - "и обратно".
Вот о том, как литературную теорию и аналитические наблюдения он применял к своей художественной практике, мне бы и хотелось напомнить.
Тынянов, бесконечно разнообразный в своих мыслях, в то же время на лекциях часто возвращался к каким-то любимым и основополагающим для него цитатам. Они звучали своеобразным лейтмотивом. Они давали камертон, и каждый раз лейтмотив обрастал новыми вариациями.
В. Голицына упоминает о наиболее популярных у нас строках Тютчева "Она сидела на полу и груду писем разбирала" - пример фрагментарной поэзии - и о строках Языкова "О деньги, деньги, для чего Вы не всегда в моем кармане" пример бытового сатирического снижения сглаженного стиля привычной элегии. Но столь же часто всплывали пушкинские строки: "Четырехстопный ямб мне надоел, Им пишет всякий" - в связи с эволюцией жанров. И "Стамбул гяуры нынче славят" или "От Рушука до старой Смирны, От Трапезунда до Тульчи" - в связи с лексической окраской стиха и колоритом собственных имен.
Мы жадно ловили эти лейтмотивные повторения, чтобы каждый раз услышать новое толкование, аналитически углубленное. Лейтмотивы бывали не только стиховые. У Тынянова было любимое наблюдение над тем, что Пушкин и Толстой умели начинать свою прозу "ex abrupto" - с фразы, как бы продолжающей уже известное читателю.
"Гости съезжались на дачу" у Пушкина и "Все смешалось в доме Облонских" в "Анне Карениной".
И вот когда через много лет мы прочли первую фразу романа Тынянова о Пушкине: "Майор был скуп", - мы понимающе улыбнулись.
Так закрепил и применил Тынянов свое наблюдение в собственном романе.
Еще одна "уворованная связь" теории и ее применения к собственному стилю. Тынянов, начиная с книги "Проблема стихотворного языка" и ряда статей 20-х годов, пристально занят исследованием слова, его глубины и сложности, его колеблющихся оттенков, его изменчивости и многозначности в связи с соседствующими словами. В статье "Тютчев и Гейне" Тынянов формулирует главное для себя: "...своеобразие словесного искусства основано на необычайной сложности и неэлементарности его материала - слова". И Тынянов, непревзойденный мастер раскрытия всех видов иронического пародийного словоупотребления, дает блестящий анализ "Носа" Гоголя. Он говорит об умении использовать двусмысленность сказанного, применяя к нему синтаксически безличные формы: "Черт его знает, как это сделалось"; "Вона! Эк его, право, как подумаешь"; "Разве вы не видите, что у меня именно нет того, чем бы я мог понюхать?"
Нос - часть лица, и он же персонификация. Нос с лица майора Ковалева пропал неизвестно куда, он разъезжает теперь но городу и называет себя статским советником. Он незаметно скатывается в безличное оно, это, такое. И уже о хлебе говорится: "хлеб - дело печеное", конкретный хлеб приравнивается к чему-то абстрактному. Реальный, вещный смысл слова снимается. Тынянов применяет этот принцип двусмысленного безличного употребления слов в значении не прямом, а уклончивом в "Кюхле".
В "Кюхле" - наиболее прозрачном и юношески ясном романе Тынянова о декабризме - все, даже стилистически, говоря его словами, "не так просто", как кажется с первого взгляда. В "Кюхле" уже заложены пробы всех будущих творческих исканий Тынянова - от ассоциативного сгущения центральных символических образов "Смерти Вазир-Мухтара", от острого гротеска и анекдотического преломления истории в "Подпоручике Киже" и "Малолетнем Витушишникове" до содержательной точности творческой мысли, столь характерной для романа о Пушкине.
Знаменательно, что эпоха декабризма дается Тыняновым как бы с диаметрально противоположных концов. С одной уторены, это пушкинская эпоха, это лучшие ее люди, которые видят дальше своего времени и стремятся это время изменить, - декабристы, Пушкин, Грибоедов, Кюхельбекер. С другой это николаевская эпоха, раскрытая сатирически через дворцовый анекдот. Это представители реакционного режима, темные и бездарные, начиная с царя и шефа жандармов Бенкендорфа и кончая продажными журналистами Гречем и Булгариным. В зависимости от того, о ком говорит Тынянов в своем романе, и меняется манера повествования. В "Кюхле" Тынянов дает разные истории декабрьского восстания, великолепно дополняющие друг друга. Высокой романтической истории героев декабризма противопоставлена закулисная злорадно-анекдотическая история внутренних интриг, недоразумений и распрей между обоими наследниками престола - Константином и Николаем. Эта история в стиле дворцовых мемуаров остроумного вольнодумца, ехидно подбирающего ряд разоблачительных анекдотов о мало приспособленных к ответственности за управление государством представителях царствующего дома. Смятение и путаница во дворце после смерти Александра, происки наследников-честолюбцев, сочетание лицемерия, дипломатической вежливости и трудноскрываемой взаимной зависти, ничтожество возникающих вокруг этого клубка августейших интриг нашли свое отражение в ряде эпизодов и сцен. И особенно характерны для Тынянова все сцены, построенные на многозначности оттенков слова. Так, виртуозно дана игра на слове "государь", когда в силу двусмысленных и щекотливых обстоятельств после смерти Александра неизвестно, к кому оно относится или будет относиться - к Николаю или к Константину. Когда Михаила Павловича обступают придворные, желая наконец точно узнать, кто же император, он уклончиво маневрирует двусмысленным в данном случае понятием брат. "- Здоров ли государь император?
– спросил его вкрадчиво барон Альбедиль.
– Брат здоров, - сказал быстро Мишель.
– Скоро ли можно ожидать его величество?
– заглянул ему в лицо Бенкендорф.
– О поездке ничего не слыхал, - отпарировал, не глядя на него, Мишель.
– Где теперь находится его величество?
– пролепетал, любезно сюсюкая, граф Блудов.
– Оставил брата в Варшаве, - сухо сказал Мишель". Такая же игра на подразумеваемом смысле слов, на скрытом поединке корыстных и честолюбивых притязаний дана в разговоре Михаила с Николаем:
"Увидев надпись "Его императорскому величеству", Николай побледнел. Он молча стал ходить по комнате. Потом он остановился перед Мишелем и спросил без выражения:
– Как поживает Константин?
Мишель искоса взглянул на Милорадовича.
– Он печален, но тверд, - сказал он, напирая на последнее слово.
– В чем тверд, ваше высочество?
– спросил Милорадович, откинув голову назад.
– В своей воле, - ответил уклончиво Мишель".
От этих сдержанных, никак не прокомментированных, но выразительных анекдотов Тынянов переходит к издевательскому гротеску, хотя бы в сцене появления Николая на Сенатской площади в день 14 декабря. Безличная, достаточно иронически поданная формула "его величество" еще усугубляет сарказм в такой, например, фразе: "Зубы его величества выбивали мелкую дробь". Сравним по подчеркнутой безличности фразу, отнесенную к Николаю в "Смерти Вазир-Мухтара": "Совершенные ляжки в белых лосинах остались на цветочном штофе". Или в первой главе "Кюхли" о Константине: "Его высочество уходит к окну - щекотать ее высочество".