Портреты и встречи (Воспоминания о Тынянове)
Шрифт:
– Правда, лестное соседство?
– шутливо сказал он.
А я слушал, хлопал ушами и не знал, что ответить: я же когда-то, несомненно, читал и позорно забыл эти тыняновские мысли о "Дубровском"... Но Юрий Николаевич и виду не подал, что заметил мое замешательство: для него важно было сейчас одно - чтобы я уяснил, в чем фокус, в чем логика такого стилевого слияния. Воображаю, как иной ученый амбициозно отослал бы меня к своим трудам либо величественно их процитировал бы... Тынянов был не таков - он был щедр, весел, великодушен.
Вернусь к "обожанию". Конечно, я был очень молод, когда знакомился с прозой Тынянова, с его статьями, затем с ним самим; я не имел счастья слушать его лекции - учился в техническом вузе; я любил Юрия Николаевича, так сказать, находясь поодаль. Что, верно, не так плохо, - разве что ограничило сегодня мои права и возможности вспоминать о нем наравне с друзьями и учениками. Зато я со стороны видел, как относились к нему такие далекие и такие разные писатели, как Василий Андреев и Леонид Добычин.
Начну с Добычина. Этот малоизвестный сейчас большинству превосходный мастер имел весьма независимый и нелицеприятный характер. Общаясь с нами Геннадием Гором, Николаем Чуковским, Вениамином Кавериным, Евгением Соболевским, со мной, Добычин, сказать по правде, почти никого из нас не читал и не почитал - как писателей. Обижаться мы не могли: добрейший и честнейший Добычин не признавал и Бабеля, считал его парфюмерным. Из классиков Леонид Иванович ценил одного Флобера, и то больше за мученическую усидчивость, - тоже существенная деталь. Вообще Добычин любил снижать и приземлять все, о чем заходила речь или что попадалось ему на глаза. Он шел из своего Демидова переулка, где летом в комнате у него стояла такая духота, что он поливал пол из чайника, до улицы Маяковского, где жили Чуковские, которых он больше всего любил посещать. Приходил и говорил:
– Видел бюсты мыслителей в нишах на фасаде Публичной библиотеки. Похожи на пупки.
Он и в прозе своей был столь же конкретен и лаконичен. Один его рассказ начинался так: "Электричество горело в трех паникадилах. Сорок восемь советских служащих пели на клиросе". Слово "паникадила" начисто убивало прогрессивное электричество, арифметика наглядно разоблачала мировоззрение служащих...
К чему я это рассказываю? К тому, чтобы можно было вполне оценить тот высший балл, который выставлял Леонид Иванович Добычин Юрию Николаевичу Тынянову: он считал его едва ли не единственным - и в Москве и в Ленинграде - настоящим писателем (если не считать, и то с оговорками, Зощенко - к Зощенко у Добычина были свои придирки).
Василий Андреев был совсем другой человек. Талантливый бытовик, страдавший запоем и нежно любивший свою болезненную дочь, в комнате у которого не было ничего, кроме койки и конторского стола, он носил в ветхом пустом бумажнике справку о том, что в энном дореволюционном году застрелил полицейского.
Как-то на Невском Василий Михайлович остановил меня и тихо, без выражения, едва шевеля бесцветными губами, сказал:
– Рахманов, вы умный человек, дайте в долг три рубля. Заранее говорю, что вряд ли отдам.
Разумеется, я не мог отказать, и в награду Андреев рассказал мне о том, как однажды занимал у Тынянова. Рассказал так же тихо, скромно, с искренним, ничуть не наигранным сокрушением.
Василий Михайлович жил где-то на Песках, недалеко от тыняновской квартиры, и когда его в очередной раз затерло с финансами, он решился на крайний шаг - стрельнуть у Тынянова. Семья Тыняновых пила чай, что психологически несколько осложняло задачу, ибо Андреева усадили за стол и начался интересный разговор. Интересный для обоих - и для Андреева, и для Тынянова: они были полярно разные - один кабинетный, другой очень уличный, великолепно знавший быт дореволюционных ночлежек, петербургского дна, что доказывают его колоритные повести о ворье, скажем, "Волки" в альманахе "Ковш" 1924 года.
– Чувствую, - рассказывал Василий Михайлович, - после такого разговора трудновато попросить в долг. В то же время пора и честь знать - десятый час. "Юрий Николаевич, говорю, со мной, как с Иваном Александровичем Хлестаковым, престранный случай: поиздержался в дороге. Вы не могли бы выручить?" Говорю и соображаю: черт, сколько назвать? Пятерку неудобно... солидный дом... пил чай с пирожными... десятку, пожалуй, тоже... попрошу двадцать... И слышу, как язык сам собой выговаривает: "Рублей сто!" Это меня Хлестаков подвел - меньше трехсот, наглец, не просил... "Пожалуйста, Василий Михайлович, - говорит Тынянов, - пожалуйста, очень рад". Не помню, как вышел на Греческий... все лицо горит! И совестно... и досадно...
– Но деньги взяли, Василий Михайлович?
– Именно что не взял. Сказал, что неудачно пошутил.
– Помолчав, Андреев добавил: - Ручаюсь, что Тынянов меня насквозь видел. На всех этапах визита, с самого начала.
Неизвестно, что в рассказе Василия Андреева быль, а что "беллетристика", ясно одно: имя Тынянова внушало почтение самым неожиданным людям.
А вот неожиданность совсем в другом роде. Году в 1938-м, в одну из наших немногих встреч (кажется, в редакции "Литературного современника"), я спросил:
– Юрий Николаевич, фамилия Витушишников - старинная или вам попадалась такая и в наше время?
Юрий Николаевич, не задумываясь, ответил:
– Насколько я знаю, нынче такой фамилии нет.
– Дело в том, что в конце двадцатых годов, - сказал я, - я часто ходил на улицу Плеханова, восемь, и на двери одной из квартир видел табличку с фамилией "Витушешников". Рассказа вашего тогда еще не было, но фамилию я запомнил.
– Витушишников или Витушешников?
– переспросил Тынянов. Видно, что мое сообщение его заинтриговало.
– Витушешников, - успокоил я Юрия Николаевича.
И надо же было случиться такому совпадению: через год или два Тынянов переехал с Греческого проспекта на улицу Плеханова, в тот самый дом № 8-10.
Сейчас там в первом этаже временно находится Лавка писателей, и на днях я не удержался - зашел в контору ЖЭКа спросить у паспортистки, не живет ли в доме некто Витушешников. Получил исчерпывающий ответ:
– Никаких Витушешниковых здесь не проживает. Так закончилась эта новелла.
Чем закончу свои воспоминания? В 1939 или в 1940 году я жил в Доме творчества в Пушкине, в маленькой комнате во втором этаже, куда вход был прямо с площадки. К концу пребывания я немножко прихворнул и был уложен в постель; лежу, читаю, вдруг слышу: по лестнице поднимается кто-то с палкой, медленно, трудно. Можно представить, как и был удивлен и даже испуган: это пришел навестить меня Юрий Николаевич. Он был уже болен, очень болен, ему было тяжело ходить, не то что взбираться на верхотурье... О чем же мы говорили в последнюю нашу встречу? Память не удержала всего, но помню, как раз в это время Театр имени Пушкина обратился к Юрию Николаевичу с просьбой написать пьесу на основе "Кюхли", и он размышлял вслух о сценических возможностях этой темы. Уже через много лет я услышал от Г. М. Козинцева, с каким увлечением молодой Тынянов работал для кинематографа. Для театра он не успел: болезнь, война, подвижническая работа над "Пушкиным".