Поручает Россия
Шрифт:
— А не рано ли ты, Толстой, — сказал царь, заламливая высокие брови, — меня хоронишь?
— Государь, — помедлив, ответил Петр Андреевич, — жизнь и смерть в руце божьей… Что же касаемо капитана Румянцева — долгом считаю сего человека оберечь.
И долго они стояли друг против друга, уже не говоря ни слова. Так долго, что у Петра Андреевича тяжело забилось сердце. Царь прошелся по палате — каблуки не стучали, но ступали неслышно, — сел за стол и взглядом позволил Петру Андреевичу выйти.
Позже Толстой узнал, что капитану Румянцеву была дана деревенька под Тверью, выделяющие же его среди прочих награды были отменены…
Вот такие невеселые мысли беспокоили Петра Андреевича, а дорога, что ж дорога?.. Привычное было для него дело. Сколько он верст наездил? На много жизней хватило бы.
— Да-а-а, — вздыхал Толстой, — да-а-а… — и видел неслышно ступающие ботфорты царя, заломленные его брови. И, хотя в карете никого не было и никто услышать его не мог, повторил сказанное им в разговоре с Петром: — В руце божьей…
Петр Андреевич тряхнул головой, словно отгоняя беспокойные воспоминания, посунулся вперед на сиденье и, отлепив приставший к стеклу оконца желтый разлапистый лист, отбросил в сторону.
Трепеща и играя по ветру, лист скользнул вниз и пропал из глаз.
Это были трудные для России годы, когда для человека, считай, и часа не было оглянуться вокруг, посмотреть на пройденный путь и обдумать с неспешностью, как того только и заслуживает жизнь, происходящее. Время гнало вперед каждого и всех вместе, гнало Россию. И время вызывало к жизни именно таких, как Толстой, не знавших даже личных забот, семьи и домашних привязанностей, как не знал их Петр Андреевич. Он был весь в деле, и жизнь его составляло именно дело. Недаром в те годы это слово употреблялось так часто; от дела государева до сыскного дела. Толстой знал, что его сын служит и уже добился офицерского чина, но только знал умом, но чувство его тревожило или согревало не часто. На это Петра Андреевича не хватало. Так и сейчас Толстой, решительно отвернувшись от оконца, не позволил себе больше обращаться к воспоминаниям, но все внимание сосредоточил на ожидавшем его деле.
Помимо встречи с Фридрихом-Вильгельмом Петру Андреевичу было поручено вручить королю Августу письмо царя Петра через русского представителя в Польше князя Долгорукого. И в этом были свои сложности.
Король Август, несмотря на свои происки противу царя Петра и России, вновь почувствовал неустойчивость. Польский трон всегда был под ним нетверд, а ныне и в особенности престиж Августа в Польше сильно пошатнулся. Август, подвигаемый к тому Венским союзом, хотел было призвать панов к войне против России, но сейм Речи Посполитой воспротивился. В Варшаве в открытую заговорили о нежелательности иметь на польском троне столь лукавого и изменчивого короля. Немногочисленные сторонники Августа готовы были на саблях схватиться со своими противниками на заседании сейма, но их выбили вон, и королю было твердо заявлено, что Речь Посполитая войной против России не пойдет. Август понял, что он проиграл в очередной раз и бросился к русскому представителю в Варшаве князю Долгорукому.
Со свойственной ему непоследовательностью Август Великолепный стал убеждать князя, что он всегда был искренен по отношению к царю Петру, имел самую сердечную к нему при вязанность и жадно стремился к согласию.
Князь выслушал короля с каменным лицом, и то ли холодность Долгорукого, но скорее вздорный характер Августа, чрезмерное самолюбие и глупость толкнули короля на то, что он вдруг сказал:
— Если царь Петр не поддержит меня в моих начинаниях, — король вскинул гордо голову и заметно расправил плечи, — я могу принести ему немало неприятностей.
Это было вовсе ни на что не похоже: он просил помощи и он же угрожал.
Князь молча откланялся.
Петр Андреевич знал содержание письма, которое вез в Варшаву. Каждая его строчка была пощечиной Августу. Петр, напоминая королю о его предательствах, писал: «Предлагая о возобновлении дружбы, не следовало возобновлять дел, напоминание о которых может быть только противно царскому величеству». Последние слова письма били Августа наотмашь. В письме было сказано, что царь «не привык позволять кому бы то ни было пугать себя угрозами». Петр Андреевич легко себе представил, какое будет лицо у суетного Августа, когда он прочтет эти строки. Для этого не надо было обладать даром большого провидца, да такое и не особенно интересовало Толстого — с королем Августом было ему все ясно. Он же хотел полнее увидеть истинное положение, складывающееся в Польше. И князь Долгорукий в том ему помог.
В один из дней, по приезде в Варшаву, князь отвез Толстого в имение великого гетмана князя Любомирского.
Верст за пять до имения великого гетмана возок русского представителя в Варшаве окружили всадники с факелами в руках и в таком торжественном сопровождении Петр Андреевич и князь Долгорукий прибыли в имение князя Любомирского. Князь — высокий, крепкий, сухой старик, в собольей шубе и бобровой шапке, в польских красных высоких сапогах — встретил их на ступенях подъезда дворца, освещенных хитро придуманной лампой из множества зеркал, многократно увеличивающей светоносную силу зажженных в ней свечей. Князя окружала многочисленная шляхта, толпящаяся у подъезда. Гордые лица, дедовские широкие перевязи, яркие плащи и синие, и красные, и необыкновенных оранжевых цветов. Князь Любомирский был одним из самых богатых и влиятельных людей Польши. Когда он шагнул навстречу вылезшему из возка Петру Андреевичу, шляхта троекратно прокричала:
— Виват! Виват! Виват!
Толстой не без иронии взглянул на сие бодрое воинство и проследовал за князем в палаты. Подумал: «Факелы, фонарь этот со свечами, плащишки яркие, дедовские сабли… Все игрища, забавы… Веселый народ, когда-то им о деле задуматься?»
Стол был накрыт с польской щедростью. Петр Андреевич почти с неподдельным восторгом всплеснул ладонями.
— Ай-яй-яй! — воскликнул он. — Польская кухня всегда восхищала меня.
После десятой перемены блюд князь, не скрывая гнева, начал говорить о польских делах, о разорении, которое принес стране Август.
Петр Андреевич слушал его со всем вниманием, сокрушенно кивал головой, изображая лицом полное сочувствие. При всем этом он знал, что князь Любомирский присягал королю Августу, заверяя того в нерушимой верности, позже присягал с теми же заверениями Станиславу Лещинскому и в другой раз присягал королю Августу и все с теми же жаркими словами о верности.
— Август, — говорил князь Любомирский, — это бич Польши. Он приведет нас к тому, что в нас вцепится хищный германский орел, и тогда уже ничто не спасет многострадальную страну от раздела.
Увлеченный нежнейшим паштетом, Петр Андреевич вытер салфеткой губы и, глядя ясными очами на князя, необыкновенно четким голосом сказал:
— Вот такое будет всенепременно.
У Любомирского, казалось, слова застряли в горле. Он взял бокал вина, выпил, глаза его потемнели.
Сидя в возке, возвращавшемся в Варшаву, Петр Андреевич долго смотрел на скачущих по дороге шляхтичей с факелами. Всадники были задорны, в них не чувствовалось усталости от бессонной, проведенной за пиршественным столом ночи. С гиком и присвистами они то обгоняли возок, то пропускали его вперед и вновь, бодря коней, спешили следом. Лица были румяны, возбужденны и полны радости жизни. Петр Андреевич наконец отвел от них глаза и сказал Долгорукому:
— Мира в Польше не будет долго. — Кивнул подбородком на скачущих шляхтичей: — Экие красавцы, да им бы еще ума, хотя бы и порошинку… Но нет, нет, вона как скачут…
Горькая складка легла у губ Толстого.
В Варшаве он больше не задержался.
Экипаж Петра Андреевича катил к Потсдаму — резиденции прусского короля. И уже не польские пущи с чащами, беспорядочными завалами деревьев, густым подлеском, но ухоженные немецкие леса с однообразными просеками, мостками через реки и речушки, белеными часовенками на перекрестках дорог открылись его взору. И словно поощряемый этой упорядоченностью, но скорее в силу более и более развивавшемуся в нем чувству не торопить события, но дать им прийти в нужную пору. Петр Андреевич обдумывал предстоящий визит к Фридриху Вильгельму.