Порядок в культуре
Шрифт:
На встрече с читателями во Всероссийской государственной библиотеки им. М.И.Рудомино писательница говорила о многом, в том числе и о «преодолении нетерпимости, ксенофобии, о взращивании толерантности», и, возвращаясь к своему герою, переводчику подчеркивала: ««Мы очень нуждаемся в переводе. Мы плохо понимаем друг друга, а не только язык Бога. Только любовь и та мера доверия, которой обладал Даниэль, может дать связь и понимание между людьми»». Вот и названы «ключевые слова», обеспечивающие уверенный успех проекту Улицкой:
толерантность, политкорректность, ксенофобия, мультикультурное христианство. Не хватает только антисемитизма. И, было бы странно, если он был забыт. Но нет, конечно же, Улицкая по этому поводу высказалась: «Ее спрашивали и о реальных прототипах ее героев, — продолжает свой репортаж со встречи в библиотеке журналист, — о названии и об обложке, о перспективах государства Израиль и о корнях антисемитизма. «Антисемитизм — удобная и давняя форма ксенофобии, и не единственная», — в связи с этим Улицкая с тревогой говорила о новом витке ксенофобии в современной России, об антигрузинской кампании. «Это вопрос управления ситуацией и нашей собственной сопротивляемости. Мы не должны быть управляемы», — подчеркнула писательница». Не Христа ради писалась эта «христианская» книга, но ради всех тех идеологических клише, с помощью которых и управляют нашим сознанием, продавая в очередной раз ходкий на мировом рынке товар: антисемитизм и ксенофобию, терпимость и толерантность в элегантной упаковке «лучшего понимания друг друга». Да, я опиралась на «комментарий» Улицкой к своему сочинению, но и сам роман нас убедит в том же. Об антисемитизме в книге Улицкой говорится слишком часто для «художественного» произведения, а именно: на страницах 57, 88, 100, 124, 126, 178, 179,183, 274, 323, 355 372, 379, 470, 479 в издании «Эксмо».
Даниэль Штайн — странный христианин. Даниэль Штайн — маргинальный герой. И Улицкая тут вполне вписывается в концепцию «нового гуманизма» с его особенным вниманием к проблемам меньшинств — религиозных, этнических, сексуальных, социальных. Штайн — еврей, но при этом католик. Штайн католик, но при этом далек от традиционного католицизма. Нетолерантный настоятель монастыря все время пишет на него доносы в связи с неканоническим поведением и рассуждениями о вере брата Даниэля (Штайна). Впрочем, проблемы католического большинства автора никак не интересуют, потому и выбрана такая компрометирующая форма защиты со стороны большинства как донос-рапорт. Ведь Штайн оставляет за собой право не признавать догматов о непорочном зачатии и Святой Троице. «Говоря об особенностях богословских воззрений брата Даниэля, которые многими принимались в штыки и не могли не привести к сложностям с «церковным начальством», писательница разъясняла: «Он полагал, например, что Троица — это поздняя идея, греческая, что она никогда не была свойственна иудаизму. (Выделено мной — К.К.). У него с Троицей были сложные отношения. При этом он не отрицал Святого Духа, не отрицал Спасителя. Он эти сложные умственные построения, над которыми столетиями изощрялись достойные богословы, — он просто отодвигал их в сторону, считая, что это не имеет практического значения в жизни… Он стремился к раннему христианству, к той церкви, которая была основана Самим Спасителем… «Во что веровал мой Учитель?» — вот что было важно для Даниэля прежде всего… Даже проблемы разделения западной и восточной Церквей его не очень волновали…», — отметила Л. Улицкая. Такая постановка вопроса («Во что веровал мой Учитель?» или, как в телепередаче вопрошала сама Улицкая — «Во что веровал Христос?») для христианина никак иначе не может быть названа, как абсурдной и богохульной. Ставить такой пошлый вопрос перед Христом, Который есть Истина и Воплощенный Бог, — значит вообще не иметь никакого реального и подлинного религиозного воодушевления. Это вопрос атеиста, которому дорог не Христос, а его «земные услуги», — чудесность же их, в свою очередь, объясняется будто бы совершенно научно. Впрочем, в той же передаче Л.Улицкая ссылалась на некие такие «исследования и разыскания», которые доказывают иудейское вероисповедание Христа. Правды ради стоит сказать, что такое же понимание Христа свойственно и некоторой части наших атеистических патриотов, не разумеющих, что участвуют они в дроблении веры, неизбежно приводящем и к дробности национального сознания. Бунт атеистического сознания продолжается — только теперь под видом «художественно-религиозной» реакции.
Итак, мерой веры Штайна остается «свойственное иудаизму»: отрицание Троицы (умонепостигаемого) для такого героя вполне естественно, ведь в вере для него важно только то, что имеет практическое значение. Весь роман строится именно на этой идее — отвержения догмата (ортодоксии) ради практических добрых дел (ортопраксии). «Хочешь служить Богу — служи миру», — говорит Штайн. Такое усеченное до опыта, такое понятное христианство — удобно веку сему. Так что вопрос «во что веровал Учитель» тоже закономерен — в Христе брат Даниэль видел прежде всего человека «доброй воли» и «добрых дел». Божественная природа Христа была для него закрыта (несмотря на все чудесные избавления от смерти, которые и сделали его монахом). Христос — Сын Божий, пожалуй, что и не нужен Штайну, «не узнаётся» им в точь так же, как не нужен и не выгоден Он был синедриону, как не узнан Он был первосвященниками иудейскими. Штайн — весь на земле, он хлопочет о земном, он погружен в земное, он «переводит» священную реальность в плоскость жизни. (Ведь не случайно при всем критицизме Улицкой в адрес католической Церкви, она готова принять (и не поленилась составить тщательную хронологию) практические результаты, что дала встреча Даниэля с Папой Римским: Папа посещает синагогу в Риме (впервые с апостольских времен); Ватикан устанавливает с Израилем дипломатические отношения; Папа просит прощение и признает вину церкви за преследование евреев; Папа едет в Израиль и молится у Стены плача.)
Штайн — монах-реформатор. Он совсем не аскет, а ведет достаточно вольный образ жизни, развозя экскурсии по Израилю. В общем, он всегда «несколько не тот», кем он должен быть, называясь ли монахом, евреем, католиком. Он всегда — вне традиции, требующей от монаха, католика, еврея вполне определенного осознанного принятия ее правил, устоев, обрядов. (За право называться евреем с записью о том в паспорте, Штайн судился с государством Израиль, проявив удивительное настойчивое законничество при своем свободомыслии.) Впрочем, «он был не полностью самим собой» и тогда, когда сотрудничал с гестапо и белорусской полицией; и когда жил в партизанском отряде или сотрудничал с НКВД. (Оставим на совести писателя байки про «добрых начальников» в гестапо и вдумчивых партизанах, узнававших правду о Штайне и отпускавших его из своих рук, так же оставим на суд читателя признание Штайна, что сначала он «принимал присягу — давал клятву верности фюреру». Позже, «как русский партизан, я давал клятву верности Сталину». Но, естественно, клятвы не были истинными, просто такой ценой герой спасал жизнь других людей, прежде всего — евреев из гетто. Цель оправдывает средства.). Таково странное для нас правосознание еврея-католика Штайна.
Для Штайна Христос — фигура историческая. Только историческая, и прежде всего историческая. Именно поэтому проповедник «добрых дел» пустился в тягчайший утопизм: решил «воссоздать» Древнюю иудео-христианскую церковь Иакова, вернуть Самого Христа «из греков — назад, в иудеи». (А, как известно, все сильные практики столь же сильные утописты.) И неважно, что Церкви такой не было: иудей, принявший таинство крещение, становился именно христианином. Но с помощью свободных манипуляций автор романа из маргинального факта (общины, собранной Штайном, в которую входили иудей, поляки-католики, православный, и даже мусульманин, а вернее сказать не совсем иудей, придурковатый православный, чудные католики и не менее чудной мусульманин) утвердиться в мысли, что «христианство ведь очень разное; огромный спектр возможностей есть в самом христианстве… Есть Серафим Саровский и Сергий Радонежский, Франциск Ассизский и блаженный Августин. Христианство предлагает разные пути, каждый из которых серьезный, наполненный …, и мы должны выбирать. Важна идея, что ничто не запрещено, что мы свободны, что христианство — совсем не узкий путь в интеллектуальном смысле…». Да нет, «широкое» христианство по Штайну — это именно очень «узкий путь», духовно усеченный. Это — горизонт (где старательно наводит «мосты понимания» брат Даниэль), но это не вертикаль веры — которая являет себя в человеке как высшая реальность. Проблема веры в романе — это проблема понимания в границах земного горизонта. И только. «Старики не понимают молодежь, а молодежь — стариков, друг друга не понимают соседи, учителя и ученики, начальники и подчиненные, государства не понимают свои народы, а народы — своих правителей… И главное непонимание — человек не понимает Бога…» Церковь брат Даниэль понимает только, и именно только, как общину, из чего логично вытекает мысль о «непонимание» человеком Бога. Если в Церкви нельзя рассчитывать на богообщение, то, естественно, остается только доброе человеческое общение.
В сущности, Даниэль Штайн, создал свою, индивидуальную церковь (давно любимая интеллигентская затея), где допустимы любые реформы: усеченная месса в собственном переводе, богослужение в полчаса с текстом на двух страницах — пожалуйста, служба на иврите, вместо «Символа веры» чтение «неположенных молитв на иврите» — милости просим. Ведь для Штайна все религии равны — а догматы, разделяющие церкви, разделяют и людей, то есть для поклонника «вопроса непонимания» являются источником бесконечной войны между их приверженцами. Вот и нужно их приспособить к реальным условиям — здесь и сейчас отбросить все лишнее, создав экуменический котел с простотой, что хуже воровства («христианский союз всех номинаций» — по Штайну). И правда, «почему Его (Христа) надо искать в церковных учениях, которые появились через тысячу лет после Его смерти?», — рассуждает Штайн. Рассуждает в такой «простоте», что будто и не было Вселенских Соборов, первый из которых был созван в 325 году в Никее! Так о каких тысячи лет идет речь?
В этой церкви Штайна (клубе добрых людей) не нужно «напрягаться» и «париться», соблюдая церковные догматы и обряды («церковный мусор»), но только поступать по совести, «так, как хочешь, чтобы с тобой поступали» другие. Совсем не умаляя важности совести в человеческой нравственности, заметим все же, что совесть без догмата — это совесть анархиста: своеволие и произвол ведь тоже допускаются «по совести человеческой», не нуждающейся в высших санкциях. Читатель вправе возразить: ведь нельзя же назвать бессовестной еще одну маргинальную героиню Улицкой — немку Хильду, добровольно отрабатывающую в Израиле «грехи нации» за геноцид евреев. Но вспомним, что ее роман с женатым арабом сопровождается весьма практичной репликой Штайна: «Любишь — люби, только будь осторожна». Толерантность брата Даниэля превосходит все мыслимые степени свободы: ведь он, в сущности, каждому разрешает создать свою собственную систему ценностей, комфортно разложив в ней по местам (как это получилось у Хильды) грешную любовь к женатому, переложив грех на этого женатого («он брал на себя обет», а «женщины в любви почти всегда жертвы»)… Да, собственно и несколько киношная (авария, машина летит в пропасть) смерть главного героя сопровождалась все тем же индивидуальным обрядом: над его гробом были исполнены еврейская молитва-кадиш, христианские псалмы и заупокойные молитвы.
«Непроходимую пропасть между иудаизмом и христианством Даниэль закрыл своим телом, и пока он жил, в пространстве его жизни все было едино, усилием его существования кровоточащая рана исцелилась. Ненадолго. На время его жизни», — красиво рефлексирует Людмила Улицкая. Но, спрашивается, какая нужда «закрывать» пропасть? Какая нужна в «единстве» иудаизма и христианства? И кто реально сегодня видит тут проблему «кровоточащей раны»? Очевидно, прежде всего, сама писательница, поддерживающая старый миф о «гонимом народе» и «врожденном» антисемитизме христиан: «Никуда нельзя уйти от факта, что двухтысячелетнее официальное христианство хотя и руководствовалось заветами христианской любви, но несло в себе неистребимую ненависть к евреям».
Для автора, вслед за Штайном, важна историчность веры, первенство иудаизма, период первохристианства. Но тогда и Бог — фигура истории, и Его существование тоже оказывается «историческим» (что вообще-то есть плевок в Бога!). Мало того, у Улицкой Бог в Сыне Своем кровно связан с иудеями: для брата Даниэля принципиальны размышления о генеалогическом древе Христа. Вопрос Его национальности заслоняет природу Христа как Сына Божия («Ииусус был настоящим иудеем…», «мне же надлежит искать на этой земле, в среде народа, которому я принадлежу Христа-иудея», так как Он был «в исторической реальности именно иудеем (выделено мной — К.К.») — утверждает Штайн, а автор предисловия к книге, вспоминая некоего Рабиновича, организовавшего в конце XIX века иудео-христианскую общину в Кишиневе, говорит о том, что и он, и Даниэль Штайн-Руфайзен «искали во Христе подлинного Мессию, обетованного Израилю»).
Несмотря на кажущуюся современному читателю «оригинальность» отца Даниэля и «колоссальность» авторских усилий Улицкой, мы должны напомнить, что и герой, и автор примыкают к давно существующей интеллектуальной тенденции, возникшей еще в XIX столетии под названием «исторической школы» (в том числе и в догматике) — школы и ее метода, давно осмысленных как поражение, ведь «исторический метод» неспособен «выявить центральную истину христианства, существенно метафизическую, трансцендентную всякой «истории»» (В.Ф.Эрн. «Борьба за логос»). А поскольку этот синдром исторического позитивизма в отечественной культуре был блестяще осмыслен Н.П.Ильиным (в статье «Держащийся за полу. Маргиналии к «догматике» Карла Барта), мы приведем аргументы из его работы.