Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Посевы бури. Повесть о Яне Райнисе
Шрифт:

— Так сразу и не скажешь… Первое, что я увидел в жизни, было солнце. Ослепительное, праздничное. Оно всегда со мной, Алексей Максимович, это залитое солнцем окно. Как жаль, что нам не дано возвращаться в детство!

— Меня-то не тянет туда, — пошутил Горький.

— Потому что вы еще молоды, — грустно улыбнулся Плиекшан. — А меня влечет в мое солнечное гнездо. Потом, мне было тогда уже четыре года, отец арендовал имение Рандене под Двинском, и я увидал большую реку. Как много значил для меня весенний разлив Даугавы! Возмущенное и праведное буйство напитанной светом воды… Иногда мне грезится зеленая долина реки, извилистая разъезженная дорога, синий далекий лес. Как долго тянется день для ребенка! Отчего бы это? Сейчас месяцы пролетают и годы — не успеваешь оглянуться, а тогда… Каждая минута была наполнена радостным открытием мира. Что за луг? А это роща? Что за облако? Что за цветок? Лес зеленый. Почему бы? Облако белое. Отчего?

— И теперь не знаете? — Лукавые морщинки оживили широкое скуластое лицо Горького.

— Не знаю, — признался Плиекшан. — И часто грущу, что мир вокруг уже не блещет для меня красками прежней оглушительной чистоты.

— Вы, наверное, давно не были на родине? — Андреева задумчиво чертила пальцем какие-то узоры.

— Очень давно. Последний раз я прошел тропинками детства в августе этого года. — Плиекшан шутливо приложил палец к губам: — Только никому ни слова!

— Неужто и полицмейстер не знает? — притворно ужаснулся Горький.

— Увы. Говорят, он очень скучал без меня, волновался. Наверное, воображал, что я начиняю бомбы пикриновой кислотой. А я просто гулял по лесам и в шалаше у друга детства Вилиса Силипя писал свою драму. Я был очень счастливым мальчиком, Алексей Максимович, хоть и рос один. Юность — это источник, из которого мы черпаем потом всю жизнь. Я уверен, что последнее, что увижу в жизни, будет залитое солнцем окно. Ведь все мое детство было наполнено чудесными красками и звуками. Я словно купался в солнечном море. — Плиекшан улыбнулся. Он перестал ощущать унылый холод полутемной комнатенки. Стены ее раздвинулись, ярче вспыхнуло ламповое стекло, выдувающее искорки сажи, в радостном оглушительном шуме весеннего ледохода потонули тоскливые шорохи лоз и грохот волн. — Даже имя свое я нашел на латгальском всхолмье. Я нисколько не шучу! Прочел его на древнем каком-то межевом столбе. Меня как в сердце кольнуло, когда я разобрал полустертую замшелую надпись. Райна! «Кто он такой, этот Райна? — подумал я. — Где теперь его кости?» Но можно было не спрашивать. Я уже все знал и все вспомнил. Это я, Райна, погоняя усталую лошаденку, взрыхляю деревянным плугом тусклый суглинок и перетаскиваю на межу вывороченные валуны.

— Голос предков, — понимающе кивнула Андреева.

— Скорее, голос земли, Мария Федоровна. Мои родители пришли в Аугшземе с земгальских равнин: мама родилась в усадьбе Одыни Барбалского уезда, отец — на хуторе Плиекшаны Стелпской волости. Но я-то пришел в мир с Латгальской земли! Вот она и нашептала мне мое настоящее имя.

— Вы говорите, что росли один? — Горький отошел от печки и опять принялся кружить по комнате.

— Отец не позволял мне играть с батрацкими детьми. Таков уж он был! В Аугшземе наша семья переселилась с острова Доле. Отец, который начал самостоятельную жизнь столяром, впервые сделался хозяином. Сперва арендовал Червонскую корчму, потом имение в Таденаве… Нет, он не хотел, чтобы я рос среди батрацких ребятишек. Но недаром говорится, что запретный плод сладок. Насколько помню, меня всегда тянуло на батрацкую половину. Мне часто снятся старая пастушка Ония, белорус Нездевецкий — наш ночной сторож, литовец Марчул. И я просыпаюсь в слезах, хотя не плакал, наверное, с той поры, как меня отвезли в Гривскую гимназию.

— Я бы очень хотела почитать ваши вещи! — воскликнула Андреева. — Очень!

— В самом деле, Ян Кристапович, отобрали бы что-нибудь для перевода да отдали мне. Я бы вам хорошего переводчика в Питере подыскал, — поддержал Горький. — Пусть и в России узнают, какого поэта взрастила Латгалия. Да и долг платежом красен. Подумали бы на досуге-то…

— Нечего долго раздумывать, Алексей Максимович, благодарю вас. Ближе всего моему сердцу драма «Огонь и ночь». Что же касается стихотворений, — он задумался, — лирику трудно переводить. Более удаются переводы без рифм. По крайней мере мысль остается… Я дам вам для перевода «Разгага Иеза» — «Страшный суд», Алексей Максимович. При всех внешних отличиях это стихотворение близко к «Песне о Соколе». Мне противен традиционный культ нищих в нашей поэзии, лицемерное сострадание чистеньких господских сынков «меньшому брату». Угнетенный класс требует, а не ждет подаяния.

— Мы положительно думаем с вами об одном и том же. — Горький все же накинул на плечи пальто. — Пора прекратить распевать благостные панихиды по усопшим рабам. В нашей огромной стране должны быть и есть свободомыслящие, новорожденные души, которым вовсе не интересно читать об излишнем употреблении уксусной эссенции. Ах, Лиза, или там Марта, отравилась! Зачем им такие рассказы? Новые эти люди — соль нашей земли, основной, как вы ясно определили, класс. Они сочиняют преуморительные частушки, смеются над каторгой, над своими ранами, над терзаниями собственной жизни! Да на черта им сентиментальные слезки! Надо раздувать искры нового в ярчайшие огни, а старое, рабье, живущее в душах от крепостного права, — долой! Потому-то и следует немножечко подняться над обыденностью, над бедной улочкой, где в подвалах ютятся бедные мысли. И так не одни мы с вами думаем!

— Я знаю, Алексей Максимович. Таков голос века. У искусства, науки, литературы всегда была одна цель: вести общество не только к материальному прогрессу, но и к человечности. Но это как раз у нас нередко забывается. Анархисты сами не замечают, как скатываются в лагерь отпетых реакционеров. Чем они, в сущности, отличаются от Ницше? — Плиекшан заметил, что Андреева плотнее запахнула ворот. — Мария Федоровна совсем озябла, — озабоченно сказал он, — видимо, пора расходиться. А жаль!

— Чертовски жаль! — Горький взял его руки в свои. — Нам надо почаще видеться. Если все будет благополучно, мы переедем в Майоренгоф в средних числах февраля. Ужо тогда наговоримся!

— И не забудьте про стихи. — Андреева протянула Плиекшану руку: — Даст бог, встретимся.

Поднимаясь перед лодочной станцией по деревянной лесенке, Плиекшан обернулся. Вставшая над бором луна освещала пустой пляж и взбудораженное море, отчужденно мерцающее глубинным нерадостным блеском.

ГЛАВА 12

Стараниями Аспазии стихотворение Бориса Сталбе было пристроено в журнал «Маяс Виеса Менешраксты». Редактор немного покривился, но под ласковым нажимом «Очаровательницы», как он галантно именовал госпожу Эльзу, уступил и даже согласился по напечатании выплатить гонорар. За первую публикацию начинающего поэта! Случай, конечно, неслыханный. Упоенный автор отнес весь успех на собственный счет и окончательно решил посвятить себя музам. О том, что весельчак редактор, засыпавший его возвышенными комплиментами, порядочно недоплатил самой Аспазии, он, разумеется, не догадывался. Не знал студент и того, что журнал начал переговоры о публикации драматической поэмы Райниса «Огонь и ночь». А если бы и знал? Разве способны любые, даже самые значительные, подспудные течения умалить очевидный триумф? Борис пребывал в состоянии непреходящего восторга. Все, в том числе тягостную обстановку траура, уныние родственников и даже отсутствие своего имени в завещании незабвенного дядюшки, он воспринимал теперь как некий сон, за которым вот-вот последуют веселое пробуждение и совершенно ослепительный взлет. Мысль о неизбежности смерти и бессмыслице всего сущего перестала терзать его неизбывным кошмаром замкнутого круга.

С легким сердцем устроился он на деревянной скамье вагона третьего класса и прильнул к окну. Дела складывались как нельзя более удачно. Поручение тетушки Мирдзы удивительно совпало с намерениями самого Бориса. Деловые операции в Учетном банке он надеялся провернуть за какой-нибудь час, чтобы посвятить оставшееся время визитам в редакции. Ларчик, оказывается, открывается просто. Путь к успешному сотрудничеству обусловлен личным контактом, тогда как присланное по почте господа редакторы — теперь это ясно — просто выбрасывают в корзину.

Прозвенел третий удар колокола, засвиристел свисток обера, и по вагонам пробежала железная судорога. Медленно поплыли навстречу уродливые обнаженные ветлы, семафор и потемневшие телеграфные столбы. Одинокими островами лежали языки первого нестойкого снега, грязноватого, как небеленый холст. Смерзшимися комками облепил он сосны и крыши проплывающих за окном станций. Над черной водой Лиелупе отчужденно курился стынущий пар.

— Позвольте разделить ваше одиночество? — с развязным радушием обратился к Борису веселый господин атлетического сложения.

Тяжело отдуваясь, распахнул он хорьковую шубу, стащил с головы боярскую шапку и даже скинул калоши, алое дно которых блеснуло медными буквами. Борис, не вставая, приподнял свою прусскую фуражечку и с пристальным интересом писателя-душеведа принялся изучать попутчика. Ничто не укрылось от его неожиданно проснувшейся зоркости: ни темное пятно на лбу, поросшее золотистым пушком, ни мушка усов, ни мясистые, по-бабьи пухлые щеки. Господин в богатой шубе оказался человеком запасливым и обстоятельным. Заняв место напротив, он первым делом полез в саквояж, и в мгновение ока на столике очутились пергаментный сверток с цыпленком, банка ревельских килек, караш и полбутылки коньяка с шустовским колоколом и соблазнительным созвездием на кольеретке.

Поделиться с друзьями: