Посланница вечности
Шрифт:
Он пожал плечами и ткнул сухим бледным пальцем в блокнот.
– Да, я бы сказал – самодельные стихи. Но ведь это история вашей семьи! Генрих писал о том, что пережил, о своих чувствах. Написал не так уж много, таковы были обстоятельства. Я даже не представляю, как он умудрился добыть этот блокнот и карандаш – в то время и в тех условиях! Думаю, что работа при кухне сыграла роль, какой-никакой доступ к продуктам был у него. Кстати, расположение стихов не совсем обычно, это потом нам стало ясно. Как будто он что-то предчувствовал.
– То есть?..
– Когда в самом конце войны поползли слухи о расформировании лагеря, невозможно же было предположить, чем это все закончится? Одни считали, что расстрелом, другие – что пленных развезут по другим лагерям. Тогда Генрих разорвал свой блокнот пополам. Одну часть отдал моему отцу, а вторую оставил себе. Оказывается, он дублировал стихи. То есть, в половинке блокнота, отданной отцу, стихи повторялись в той же последовательности, что и в половинке, оставшейся у вашего деда. На тот случай, объяснил Генрих, если кому-то из двоих не суждено будет выжить или вернуться на родину. Он взял с отца обещание, что, если тот останется жив, обязательно отыщет вашу мать, расскажет все об их здешнем житье и передаст ей блокнот. Он очень любил Алму.
«Надо же, дублировал стихи! Какая предусмотрительность! – подивился про себя Роберт. – Только для того, чтобы любимая женщина прочитала? Наверное, там сплошь признания ей в любви, воспоминания о былом счастье.»
Мужчины посидели еще немного, обмениваясь вежливыми репликами на тему погоды и обязательных туристических объектах, которые просто необходимо посетить. Собственно, говорить было особо больше не о чем. Это понял даже приверженец приличий Пауль Фишер. Наконец, сочли возможным распрощаться. Простившись, оба вздохнули с облегчением.
Господин Фишер, выйдя из кафе, взглянул на насупившееся снова небо, зябко передернул плечами и поднял воротник куртки. Собирался накрапывать дождик. Ну что ж, это был его последний день пребывания в Риге. Он все-таки выполнил поручение отца, но не испытывал чувства удовлетворения.
Стоило ли оно того – так долго искать, ехать сюда? Он не удивился бы, узнав, что, бегло пролистав тетрадку, Роберт выбросит ее в мусор.
А Роберт Петерсон закинул за плечи рюкзачок, вставил в уши плеер и потопал на стоянку такси. В рюкзачке он уносил бледно-желтую пластиковую папочку с половинкой блокнота в пестрой, сине-зелеными разводами, клеенчатой обложке – посланием из вечности, как выразился герр Фишер. Блокнот рвали безжалостно, с силой, из корешка торчали обрывки серых суровых ниток. «Вечером погружусь в океан поэзии», – мысленно иронизировал Роберт.
Но ирония-иронией, а некий душевный трепет все же ощущался. Наверно, это случилось бы со всяким нормальным человеком, соприкоснувшимся с историей. И Роберт, типичный рациональный продукт двадцать первого века, должен был самому себе в этом признаться. Он был нормальным человеком, просто не любил демонстрировать чувства напоказ. Чувства, демонстрации которых от него ждали изначально и как бы подталкивали к этой демонстрации. Он не выносил никаких манипуляций собой.
* * *
Возвратившись домой, Роберт, не откладывая, начал знакомиться с творчеством своего деда. Немецкий, благодаря бабке Алме, он знал неплохо.
Солнце безжалостно ко всему живому,
К человеку безжалостно оно вдвойне.
Втройне безжалостно – к солдату чужому,
Побежденному в этой войне.
С первым лучом – прячется все живое,
Куда же нам спрятать свои раны и боль?…
Грезя прохладой, лесной и речною,
Бредем на карьер – добывать соль.
Ну, это, конечно, поэтический образ, учитывая, что деду удалось пристроиться при кухне… Хотя… Может, это, так сказать, ранний период творчества?
Стихов было немного, не больше трех десятков. Одни длиннее, другие короче, из пары строф. Больше, наверно, не поместилось – в блокноте было всего двадцать листов. Господин Фишер сказал, что блокнот разорвали пополам. Либо дед другие свои стихи хранил в памяти, либо его творческий потенциал был невелик.
Да, не Гёте, однозначно. Хотя Роберт – тот еще ценитель поэзии! Имя еще одного немецкого поэта всплыло в памяти – и не Гейне, точно. Вот если бы речь шла о латышских поэтах, он вспомнил бы больше имен, все же в латышской школе учился.
Роберт бегло дочитал тетрадочку до конца: описание пейзажа (ну уж и пейзаж, сохрани, Господи!), выплеск эмоций (тоска по дому, чувство безысходности).
Если ад существует, то мы в аду:
Пекло. Песок на зубах, соль на коже.
И с раскаленной сковороды
Пустыни – не выбраться мне, похоже!
Пейзажа все же было больше. И – вот странность – любовная лирика отсутствовала совсем!
Что теперь делать с этим блокнотом? Не в музей же его нести? Детьми он еще не обзавелся и в ближайшем будущем не собирался, чтобы оставлять в назидание потомству. Роберт пока положил блокнот в нижний ящик письменного стола.
А вечером заглянул на огонек приятель-сосед Эрик, и Роберт предложил ему познакомиться с литературным наследием дедушки – немца, о существовании которого сосед до сей поры от Роберта и не слыхивал. Эрик был с поэзией на более короткой ноге. Во всяком случае, мог прочесть девушке при знакомстве несколько стихов подряд из школьной программы без запинки. Роберту не то чтобы была интересна его оценка, но хотелось с кем-то поделиться, вот странность! Какая-то смута жила в душе.
Эрик в темпе одолел стихи и вынес вердикт:
– Данте!
– В каком смысле?
– Путеводитель по аду. «Божественная комедия», слыхал?
– Ну а как же!
– Ты бы хоть съездил в эту Россию, что ли… По местам боевого бесславия, так сказать, твоего деда. Хотя не думаю, что климат там сильно изменился. Бр-р-р! Даже и подумать – некомфорт! Хотя вряд ли ты сейчас отыщешь там его следы. Их давно занесли песок и время! Уж, наверно, в этой их степи, где хоронили пленных, все бугорки сравнялись с землей.
– Делать мне больше нечего – ехать в Россию искать следы!
«Данте! – усмехнулся Роберт, проводив соседа. – Эк, замахнулся!»
Допустим, дед Генрих любил бабку Алму не меньше, чем Данте свою Беатриче. Но тот хоть посвящал своей итальянке стихи о любви. А в «собрании сочинений» деда Роберту не попалось о любви ни строчки. Да и какая там любовь в тех условиях? Начинался новый день – и одному Богу было известно, доживешь ли ты до его конца. Либо пристрелит солдат в ушанке и валенках «при попытке к бегству», либо не дотянешь до вечера по причине истощения и приобретенной на российских просторах болячки, ставшей хронической.