После первой смерти
Шрифт:
И вообще.
Это наша первая встреча между мной и моим отцом после той истории с автобусом. Я – на одном конце города в лучах заката, а он – на другом. Я – из «плохих», как предполагается, на заднем плане, хотя, на самом деле, я в джинсах, в синей футболке нашего Замка под бежевым вязаным жакетом с протёртыми дырявыми локтями, за что моей матери стало бы стыдно. Отец должен быть в белом, как все, кто из «хороших», но на нём его матерчатый жакет, серые фланелевые брюки и серая водолазка. Мать, шутя, называет его одежду экипировкой профессора, думая, что это заставит его ощутить, будто он всё ещё молодой, в городке старого доброго Ново-Английского Университета в Бостоне. Что могло быть и правдой.
Все ждут, кто начнёт первым, тихо считая про себя. Но никто не стреляет, хотя затворы взведены.
Вы знаете, что я делаю в такой момент, не так ли?
Мои руки совершают какие-нибудь магические движения, но таким образом я пытаюсь обмануть лишь себя.
Я горячо проигрываю в голове всевозможные ситуации прежде, чем что-нибудь произойдёт, пробуя придумать забавные песни, танцы или какие-нибудь смешные шутки.
Словно у Генри Янгмана.
Первый из героев: Здесь где-нибудь могут быть полицейские.
Второй: Нет.
Снова первый: Ну и чёрт с ними.
Я печатаю, чтобы мои руки не расползались, словно большие белые пауки по всему пространству.
И мои губы словно склеены, рот напряжённо сжат так, чтобы тот крик, который я удерживаю внутри себя, не вырвался наружу и не заполнил всю эту комнату моими мучениями.
Снова звездочки.
Обозначение прошедшего времени.
Но это лишь несколько минут. Три, максимум четыре.
Время, текущее медленно, словно на деформированных часах с картины Дали.
Но это хороший способ управлять собой.
Так… это лучше:
Моя рука больше не трясётся.
Отец вышел из комнаты.В туалет, что в конце коридора. Ему нужно было запить пилюлю от давления, а в комнате воды не нашлось. И несколько минут тому назад он извинился и спросил, нет ли у меня бумажного стакана и воды.
Он также сказал, что ему что-то нужно узнать у Дена Албертсона – что-то об отчёте, который он просил ему прислать этой зимой.
Он также сказал, что он должен позвонить матери – своей жене, поставить её в известность, что он прибыл сюда вовремя.
Оправдания, конечно.
Он действительно хотел выйти отсюда, из этой комнаты, подальше от того человека, который по несчастной случайности приходится ему сыном.
И я не могу в этом его обвинить.
– Подожди, пожалуйста, - сказал он.
– Я скоро вернусь.
И я жду.
Мне также нужно выйти отсюда и совершить своё паломничество на Бримлер-Бридж, но я буду сидеть и ждать его, держать слово, данное своему отцу.
Кроме того, мне не хочется совершить что-нибудь сногсшибательное сразу после того, как только он меня увидел, потому что тогда он обвинит в этом себя, и затем будет думать: «Что я такого сказал? Что такого сделал?»
Так что я подожду.
Подожду, пока он не вернётся.
А свою миссию на мосту отложу на другой раз.
Но мне надо продолжать печатать.
Я лгал, прежде, когда сказал, что я никогда не интересовался работой механизма предчувствия, но мне действительно надо быть начеку. Я это написал, чтобы как-то оправдаться, чтобы заставить себя как можно чаще выглядывать из окна, чтобы не пропустить момент приближения отца.
Я на самом деле очень хорошо печатаю – где-то 60 или 70 слов в минуту. Исключительное умение сосредоточиться – то, чему реально меня научили в школе на Дельте.
Надо сказать, что впервые я увидел своего отца, когда сегодня он, наконец, приехал, на часах было 11:25 утра. Я увидел, как он пересекает площадь. Матери рядом с ним не было. И я не сразу его узнал. О, я узнал его, я предполагаю: его рост в шесть футов; он шёл, повернув голову в сторону, как обычно, словно вслушиваясь во что-то издалека.
Но что-то в нём было ещё – то, что я не признал. Что-то новое в нём и настолько странное, что на тот момент у меня это никак ни с чем не связывалось.
Вокруг него в воздухе повисало напряжение. Он шёл в своём обычном темпе, не быстро и не медленно, но как-то иначе.
Словно он шёл впервые за несколько лет.
Ноги были словно не его, словно это были не ноги, а протезы.
Или это была ходьба на ходулях.
В его походке наблюдалась какая-то хрупкость.
Он пересекал площадь так, словно он был сделан из стекла и боялся, что он рассыплется на миллион осколков, если споткнётся и упадёт.
Его лицо: в нём была пустота.
Я не мог разглядеть его лицо с такого расстояния, я просто подставил вместо него то, как я себе его представляю. И, конечно, это выглядело ужасающе.
Пока я видел, как он пересекает площадь хрупкой походкой по первому снегу, я подумал: «Это – то, что я с ним сделал. Это – последствие моих действий на том мосту».
Я сидел и ждал, хотя мне хотелось убежать.
Если он проделал такой далёкий путь, чтобы увидеть меня, то, как бы я смог отрицать то, как он для меня выглядит?
Мать была права: он выглядел ужасно. Изможденный, Авраам Линкольн, но ростом пониже и без бороды. Я так и не понял, что за глаза были в его глубоких глазницах. Или они так утопились с тех пор, как я его не видел со времён той истории?
Когда он появился в двери, я поприветствовал его, и мы обменялись рукопожатиями – твердо, но неловко. Мы, вероятно, не жали друг другу руку половину всей нашей жизни.
– Бен, - сказал он, и тут же посмотрел куда-то вдаль, заглядывая в тёмные закоулки комнаты, оценивая её размер и высоту потолка и т.д., и я отдал должное добродушию в его голосе. Мой отец – он актер.