После России
Шрифт:
Бахрах был молод, здоров и благополучен. Анатолий Штейгер — тяжело и, как ему казалось, неизлечимо болен (он умер в 1944 году). И еще он был поэт, что в глазах Марины Ивановны означало принадлежность к обостренно чуткой и потому обостренно ранимой людской расе. И еще — он был одинок. И претерпел только что какую-то личную драму. Но и этого мало: Бахраха Цветаева до начала переписки не встречала, разве что мимо проходила на каких-нибудь литературных собраниях или в редакциях. Штейгер же сам подошел к Марине Ивановне на одном из ее литературных вечеров (видимо, то был 1932 год) и подарил свой поэтический сборник.
Да не просто подарил — надписал: «Великому поэту». И потом они раза два-три еще мельком виделись.
В письме, полученном в Море-сюр-Луан, Штейгер просил прощения, что не исполнил одну давнюю просьбу Цветаевой. И, видимо, пояснил свою грустную ситуацию. Марина Ивановна сразу откликнулась — и в ответ тотчас получила письмо-вопль, письмо-исповедь одинокого сердца на шестнадцати страницах. Не нужно усилий, чтобы представить себе реакцию читательницы этого письма. Все уже сказано было раньше в ее стихах:
Не надо ее окликать: Ей оклик — что охлест. Ей зов Твой — раною по рукоять…(Почему же — «оклик», «зов» и сразу уж «раною»? — спросит благоразумный читатель. Да потому, что вот так она от природы устроена — и наперед прекрасно знает, чем все это для нее обернется. Знает — и не может ничего предотвратить.)
Из Море-сюр-Луан вскоре Цветаева с сыном уехали — одолели дожди и сырость. И с начала августа поселились в Савойе. В том самом русском пансионате, где еще в 1930 году лечился больной Сергей Яковлевич. Тогда Марина Ивановна жила в деревушке неподалеку, теперь она поселяется в древнем — XIII века! — замке д’Арсин. В начале тридцатых годов он был превращен его новыми хозяевами, выходцами из России, в «русский пансионат».
Замок древний, но во Франции XX века от таинственности давних дней остались только стены. Да еще огромный гулкий чердак со сводчатыми готическими потолками, куда не доносились шумы снизу. Цветаеву, верную своей страсти к старине, совсем не радует модернизация жизни в замке — водопровод, электричество, современная мебель. И для собственного уединения она выбирает именно чердак, удаленный от прочих постояльцев, нечто вроде пещеры с крохотным оконцем и каменным полом — место, где сама пустынность создает для нее уют. Здесь слышны только «шумы времен»: ветер, дождь да легкое позвякивание колоколов на одной из башен замка.
Уединение: уйди В себя, как прадеды в феоды. Уединение: в груди Ищи и находи свободу…И она ощущает себя здесь — с наслаждением — именно в уединении «феода». Хотя внизу — сорок человек. Их она, кстати говоря, вовсе не обходит стороной: участвует в общих вечерах, прогулках или поездках. Но поездок в машинах она не любит. Ей нужны только сами горы, не знаменитые, без всяких названий. Она лазает по ним с ловкостью кошки, срывая орехи и любуясь растущими здесь гибкими нежными цикламенами. Ее уединенность понимают и уважают, отчета ни в чем не требуют.
В это лето Цветаева поглощена переводами Пушкина на французский язык. Она пытается продолжать начатое, но мысли о больном поэте чем дальше, тем больше лишают ее душевного равновесия.
Время от времени одиннадцатилетний Мур приносит матери почту:
— Письмо от Штейгера!
И Марина Ивановна умеет ответить ему независимым и спокойным голосом: «Ну вот и хорошо».
Между тем о спокойствии нет и помина.
Она пишет Штейгеру почти ежедневно, исполняя данное ему накануне операции обещание. Ее письма в течение полутора месяцев (когда состояние адресата было особенно тяжелым) по-матерински заботливы: подробности диагноза, температура, аппетит, сон, болевые ощущения — все ей важно. «Будьте другом, — просит она своего корреспондента, — напишите мне серьезно и подробно <…> всё, что Вы о физическом себе знаете — и больше, чем знаете — узнайте, чтобы узнала — я». Помня, что в детстве Штейгер бывал в Петербурге и любил этот город, она разыскивает открытки с видами Петербурга и одну за другой пересылает их своему новому другу.
Перерывы в получении ответов она переживает столь же тяжело, как и в давние времена переписки с Бахрахом. Чего только она не надумывает в эти дни! Ее душевная боль всегда сплетена с физической. Она разбита, ей нечем дышать. Лишь пересиливая себя, она делает все, что необходимо. И так — с утра до вечера и каждый день. Весь август и весь сентябрь она сосредоточена на тревоге за молодого поэта. «Я все делаю (пишу, перевожу, читаю, хожу, говорю), — пишет она 31 августа, — и у меня ни одной мысли в голове нет, кроме тебя и твоего здоровья. Ты думаешь, я не писала “случайно”? Потому что чем-нибудь была “занята”? Мне это неписание стоило больших усилий, чем все мои писания, вместе взятые! Другихусилий, другиемускулы работали, обратное…»
С того самого дня, когда она получила то исповедальное письмо на шестнадцати страницах, в ее воображении со стремительностью кинематографической ленты начинает разворачиваться очередная мечта о прекрасной «любви издалека» двух одиноких сердец. «Вы пробили мою ледяную коросту, — пишет Марина Ивановна Штейгеру, — под которой оказалась моя родная бездна — куда сразу и с головой провалились — Вы».
Как сладкоголосая сирена — спустя почти месяц с начала переписки, — она завораживает его картиной их встречи. «Я бы хотела быть с Вами совсембез людей, совсем одна в огромной утробе — замка — и нам прислуживали бы руки, как в сказке Аленький Цветочек. — Хочешь? — И я знаю, что к нам, привлеченные чистотой и жаром, пришли бы всепрежние жители этого замка, все молодые женщины и все юноши <…> и все бабушки в чепцах и прадеды в халатах, и любили бы нас, и мы бы парили над ними и, в конце концов — незаметно — перешли бы к ним в стеныи когда пришли бы другие— никого бы не нашли…
Я хочу с Вами толькоэтого, только такого, никак не называющегося, не: сна наяву, сна — во сне, войти вместе с Вами в сон — и там жить…»
И вся эта ворожба имеет в виду — что? Всего-навсего двух-трехдневную встречу! Ту, в которой еще не успеет вступить в свои права ненавистный агрессивный быт. Ничего более не имеется в виду — и это чисто цветаевское представление о настоящем счастье. Такова ее странная для обычных представлений и тем не менее вовсе не выдуманная, а вполне реальная — по мощи сердечных волнений — любовь.
Любовь! Любовь! И в судорогах и в гробе Насторожусь — прельщусь — смущусь — рванусь. О, милая! Ни в гробовом сугробе, Ни в облачном с тобою не прощусь. И не на то мне пара крыл прекрасных Дана, чтоб на сердце держать пуды. Спеленутых, безглазых и безгласных Я не умножу жалкой слободы…Эти строки в 1920-м написаны, но и в 1936-м еще звучат исповедально.
Между Штейгером и Цветаевой всего двадцать пять верст — и граница двух государств: Франции и Швейцарии.
Свой «нансеновский» паспорт Марина Ивановна оставила в Ванве, и значит, она не может получить визу и не может навестить Штейгера — повидаться, поговорить не спеша. Возможность есть другая: с невероятными сложностями приехать к нему на какой-нибудь час. В Женеву из Савойи ходит туристский автобус — и в тот же день возвращается. Но Штейгер не в Женеве, и как ехать из Женевы в Берн с цветаевским «топографическим идиотизмом», если и в знакомом месте без провожатых она не способна найти дорогу? Да еще надо угадать часы приема, чтобы пустили в палату…