Последнее лето в национальном парке
Шрифт:
— Зато итоги оказались вполне утешительными — все стали вилять хвостами и преданно смотреть в глаза.
— Мое любимое занятие, если за этим дело стало.
— Добавь — перед обедом, и все станет на место окончательно и бесповоротно.
— Да, картина складывается прямо-таки трагическая. Но кое-какие основания для оптимизма у нас все же имеются.
— Рассчитываешь на мое любопытство?
— Нет, для тебя это уже давно не является тайной, — сказал он уже в дверях, — я люблю тебя, и ты всегда будешь единственной женщиной в моей жизни.
Я осталась одна, потушила свет и открыла окно. Деревня уже спала, но в лесу была какая-то суета.
Старый Нозолюм размахивал своими мощными ветвями, стряхивая лишние желуди, и легкие лиетувенсы, духи умерших неестественной смертью, с каждым порывом ветра распускали крылья, крепче вцепляясь в качающиеся дубовые ветки. Аудра, богиня бури, хищно приникала к спящему Литуванису, вечно молодому богу балтийских дождей, и ее сумасшедшие седые кудри смешивались с бесцветными прядями его длинных волос, плотно укрывающими голое пространство под старым дубом.
К окну подошли двое запыленных спутников, и неспешный пожилой Лигичюс встретил их, чтобы избежать ненужных споров. Келю Диевас, поджарый бог дорог с задубевшим обветренным лицом, указал посохом куда-то на восток, и долговязый гуляка Апидемис, ежедневно меняющий свое жилище, посмотрел в ту же сторону и беззвучно захлопал быстрыми ладонями. Лигичюс подумал немного и закивал головой в знак согласия и единства мнений.
— Я не спорю с вами. Мне пора, и я уже уезжаю — сказала я старшему, но они не уходили и смотрели на меня с тревогой и участием, будто о чем-то предупреждали, но решительная Будинтая уже гнала их со двора, и последнее, что я успела заметить, было заплаканным личиком Лаздоны, выглянувшим из орешника с первыми лучами солнца.
Глава 14
Богиня пробуждения, приняв мужское обличье Будинтойса, сказала мне тихим голосом:
— Вставай, Марина, пора отвозить наших друзей на вокзал.
Боги — что хотят, то и делают, а мне было дано лишь впитывать результаты божественной трансформации. Впрочем, процесс протекал не без определенного удовольствия, и это, по-видимому, весьма красноречиво отражалось в моих глазах, что привело Будинтойса в некоторое замешательство. На часах, однако, значился первый час дня, машина стояла уже у дома Вельмы, вокруг толпился народ, и Барон укладывал в багажник последнюю сумку. Таракан жевал бутерброд размером с половину своей головки, путаясь под ногами провожающих.
Лида с Васей уже сидели в машине, а когда Таракан взгромоздился на колени матери, и из окошка глянули две пары очень похожих глаз, я вдруг поняла, что Боливар перегружен и седьмого не выдержит. Тогда я повернулась к Барону и посмотрела ему в глаза.
— Прощай, сынок!
— Ты одна меня любишь бескорыстно, — сказал Барон дрогнувшим голосом.
— Не верь ему, — заметила жестокосердая Баронесса, — он мечтает быть сыном госпожи Тэтчер.
— Витенька! — заплакало мое сердце, угадав страшную правду — ведь судьба разводила нас безжалостными руками в разные стороны, и мы превращались в те маленькие забавные истории, не имеющие продолжения, которыми потчуют залетных гостей зимними вечерами на маленьких теплых кухнях.
— Витенька! Если в Союзе найдется хоть один Тэтчер, я выйду за него замуж и усыновлю тебя. Будешь писать в пятом пункте о маме — М. Тэтчер.
У Барона выступили слезы благодарности.
— Так мы уезжаем? — занервничал Селиванов, быстро заводя мотор.
Таракан весело замахал тощей ручкой, и они уехали. Все быстренько разошлись по своим делам, и дворовая пустота обрушилась на меня с неумолимой жестокостью. Мне стало вдруг совершенно ясно, что это мое последнее лето в Пакавене. Никогда более — приговаривала меня судьба-индейка, нафаршированная грядущими рождественскими тайнами, и я решила немного погрустить в Вельминой беседке. В беседке на круглом столе сиротели остатки бутерброда со следами детских зубов. Желтоватый колбасный жир уже вовсю плавился на солнышке, и тучная муха, суча ломкими сухими коленцами по скользким потекам, откладывала невидимые яйца в розовато-бурую неровность среза.
— Sic transit gloria mundi! — подумала я мертвым языком о преходящей земной славе, и, содрогнувшись от тошнотворных перспектив бренного бытия, вознамерилась покинуть беседку. Не тут-то было! На пути моем лежала песочница со свежеиспеченными куличиками, и мы с Восьмеркиным смотрели друг на друга долго и задумчиво, пока он не протянул мне свою любимую желтенькую пасочку, и я не испекла парочку песочных пирожных на дальнем конце его малогабаритной кухоньки.
— Почему он перестал бояться? — не выходило у меня из головы, и эта детская тайна волновала меня сейчас куда более загадок Бермудского треугольника, Янтарной комнаты и золота Колчака.
Потом я пошла заниматься вещами, и, когда вернулся Андрей, я уже упаковала свой мешок с дачными принадлежностями и отнесла его в кладовку. Мы сразу же отправились на теткину веранду, где долго увязывали мешки с посудой, тазами, умывальником, резиновыми сапогами, инструментами, рыболовными принадлежностями и иной всячиной, накопившейся за четверть века пребывания в Пакавене. Все это нужно было снести наверх вместе с гамаком Виктора Васильевича, а потом Андрей со Стасисом вытащили из озера его лодку и положили сушить во дворе на вкопанные в землю деревянные чурбачки.
Нам оставалось уложить свои чемоданы, но, несмотря на нашу кипучую деятельность, мир сегодня оставался удивительно неподвижным, словно милостью своих обитателей оказался в историческом тупичке. Белые и черные ангелы напряженно ждали на маленьких квадратных полях, пока уложится вавилонское смятение, и игроки вспомнят правила своей вечной игры. Сейчас должен быть ход ферзя, но все знали, что под этим грубым именем скрывается трепетность нежной королевы, и она обречена прикрывать своей незащищенной грудью вооруженные колонны обезумевших от страха королей. Им было удобней называть ее ферзем в своих мужских играх, где не было места милосердию и состраданию.
Но мозаика из лепестков Гретхен уже складывалась сама собой, и королева прикидывала возможный исход битвы. Погибать не хотелось, а страстное желание провести остаток дней в башне из слоновой кости королю казалось подозрительным — ему мерещились подпиливание оконных решеток, умелые манипуляции с веревочной лестницей и торопливый альковный шепот. Срочное бегство в костюме Керенского виделось наихудшим вариантом, а домашней заготовкой средней пушистости представлялось возможное регентство на острове Буяне при малолетнем Гвидоне с небольшим ежемесячным пособием для матерей-одиночек и тайными надеждами на рождественский хэппи-энд:
Царь слезами залился, Обнимает он царицу, И сынка, и молодицу, И садятся все за стол; И веселый пир пошел…
Ей-богу, не так уж и плохо! — уговаривала я себя под одобрительное мурлыканье с левого плеча, потому что надежда умирает последней, — и, потом, почему обязательно Гвидон?
Я представила себе маленькую царевну-лебедь, усеянную над месяцем розовыми бантиками, и мурлыканье приобрело мощность соседского магнитофона. Сговорчивость моего черненького alter ego отнюдь не означала его одобрения — мяу относился ко всем вариантам, кроме бегства, весьма скептически, но боялся за свой хвост. Ему было хорошо известно, что в гневе королева бывает сущей ведьмой, и он даже процитировал ей однажды коронную фразу Барона (Таким и ребеночка утопить — раз плюнуть!), которой тот кончал свои увлечения, поскольку все его Гретхен, как на подбор, оказывались стервозными холодными рыбами. Впрочем, дело было сложнее, и об этом абсолютно все сказал сам Гете — наш Фауст и Гретхен, они, если честно, не пара, не пара, не пара…