Последние четверть часа(Роман)
Шрифт:
Потом раздаются окрики, возгласы возмущения. Все тянутся туда, откуда доносятся громкие голоса. Оказалось, что два жандарма подъехали на велосипедах, быстро осмотрелись и тут же потребовали документы у одного из алжирцев. Говорят, он протестовал.
— Быстро же они примчались, быстрее, чем пожарники! — говорит Октав.
— Но у меня-то есть право с ними говорить, со шпиками! — вставляет Марселен. — Мой парень как раз сейчас воюет в Алжире!
Но говорить с ними ему не пришлось. Они отдали документы алжирцу, оглянулись кругом, чтобы убедиться, что подозрительных лиц нет, и, успокоенные, направились в бараки, где разместились погорельцы, пересчитали их…
Пожарники собирают кишку, лестницы, не понадобившиеся им носилки и прочий реквизит, гасят прожекторы и включают фары своих длинных красных автомобилей, которые, с трудом маневрируя, разворачиваются в узких закоулках. Как после больших банкетов остаются горы немытой посуды, так и здесь осталось немало грязи, которую развезли пожарные… Жандармы управились раньше и, допросив кого надо для отчета, спокойно убрались восвояси.
Приходится скрепя сердце последовать их примеру. Здесь больше делать нечего. Так или иначе, ночь пропала, заснуть уже не удастся. Участвуешь ли ты в общем разговоре или лежишь один в темноте, ты слишком взбудоражен пережитым волнением и сон не идет. Стоит вспомнить бешеный бег в темноте вслепую по траве и через кустарник и лихорадочные движения рук, передающих ведра с водой, и сердце снова начинает учащенно биться и дыхание замирает в груди…
Назавтра Клементина Ваткан и Серж Бургиньон уже с утра явились на место… И прежде, когда она работала ткачихой, Клементина ради такого случая пропустила бы свою смену. А сейчас и подавно, ведь теперь она просто домохозяйка, как она говорит, подтрунивая над самой собой. А он, священник-расстрига, живет с ней. Нельзя сказать, что его сманили любовные утехи, как легко подумать о расстриге, не такой уж он охотник до женщин. Он сошелся с ней по сердечному влечению и от духовной близости. Разумеется, у него не было никакого ремесла, он не был приспособлен к работе, но он проявил мужество и пошел чернорабочим в доменный цех. Конечно, не ради проповедей, к этому он теперь равнодушен. Это не значит, что в нем не сохранилось ничего от времен его молодости, его черной молодости — как ни странно это может показаться, но именно такова она была. А теперь он служит, все-таки у него есть образование. Ходит он, как и раньше, в берете, одет большей частью в серое, и руки его по-прежнему выразительно движутся… Иногда Клементина бьет его по пальцам, то добродушно, то сердито — в зависимости от настроения. Он тотчас убирает их, продолжая говорить, потому что говорить он мастак… С Клементиной у них нескончаемый спор. Они беспрерывно обвиняют друг друга: он считает, что она видит в работе отдела содействия только политическое содержание, она же утверждает, что его интересует одна лишь филантропия. Впрочем, они прекрасно уживаются… Клементине было уже лет тридцать, когда они познакомились, она считалась безнадежной старой девой. Ему было двадцать восемь. Сейчас им обоим под сорок. В этой чете мужчина явно она. Что ж, им повезло на свой лад не меньше, чем другим, скорее даже больше, чем многим. Они живут наполненной жизнью… У них все начистоту, они люди цельные, способные отдать последнее. Потому-то они и стали активистами отдела содействия. Они все еще надеются иметь ребенка и считают, что вовсе не так стары для этого. И так каждый месяц вот уже десять лет. Их товарищи знают об этом и надеются вместе с ними. А уж сбудется это или нет… С тех пор как они вместе, что бы ни случилось, лица их озарены светом, словно незнойным июньским солнцем, запоздалая весна молодит их. Они появляются неизменно вдвоем; она маленькая, деятельная, воинственная, приходит в отчаяние, если приходится говорить не на местном наречии; он худой и долговязый, слегка сутулый, он не из этих мест, судя по выговору, из Парижа, человек он медлительный и мягкий… Оба они немного в стороне от больших проблем… не в плохом смысле этого слова. Для себя лично они ничего не требуют от жизни, и она к ним снисходительна… Они романтики общественной работы, трудятся на самом незаметном ее участке — в отделе народного содействия, чьим символом должна была бы быть скромная фиалка.
Когда они приходят в семьи рабочих, слово берет Клементина, у более зажиточных говорит Серж. По дороге из одного дома в другой они препираются.
— Ты просто вырываешь вещи у них из рук, говорю тебе! Ты заставляешь людей отдавать то, что им самим необходимо!
— Ну и сварлив же ты!
— Или же они отдают не от чистого сердца, просто не решаются тебе отказать. И дают тогда что попало, всякий хлам!
— Ну и что ж, негодное мы выбросим! Неужели ты не понимаешь? Тот, кто хоть раз отдал другому даже самую нестоящую тряпку, чувствует какую-то близость к тем, с кем он поделился своим добром…
— Если от чистого сердца, согласен, но если…
И вот уже десять, целых десять лет Клементина еле сдерживается, чтобы не сказать на местном наречии:
— Да уж ладно тебе, святоша!
Но за целых десять лет она ни разу не поддалась соблазну! Не плохо бы господу богу вознаградить ее и дать ей наконец желанного ребенка.
Немцы…
Свой обход они начали с шоссе, затем пошли в предместье. К четырем часам в ящике, который они везли на ручной тележке, было уже много детской одежды, одно или два одеяла, новая, но слишком короткая простыня… Но ведь не известно, какие у них постели… Сейчас-то у них и вовсе нет постелей… А вот это красивое платье еще вполне годится, его нужно только выстирать… «Я ведь домохозяйка!» — говорит Клементина. В списке коммунистов на муниципальных выборах против ее фамилии так и стоит: домохозяйка, ткачиха. Может быть, если эти слова поставить в обратном порядке, они показались бы еще более странными. Она никогда не соглашалась, чтобы ее называли бывшей ткачихой. А вдруг придется вернуться на работу, и тогда — я тут как тут!
Серж не прав. В основном почти все собранные вещи пригодны и в хорошем состоянии. Нужно только зайти домой, чтобы разобрать их и привести в порядок. Кроме того, оба они с утра ходят без остановки и давно проголодались.
Однако самое трудное ожидает их позднее, в Семейном поселке. На месте двух сгоревших бараков высятся две черные кучи на бетонном основании… Из жилых бараков никто не выходит, можно подумать, будто люди прячутся, боятся чего-то. Они стучат в одну из дверей… Ждут… Стучат снова. Дверь приоткрывается. Появляется женское лицо с голубой татуировкой на лбу, в бледно-зеленой кофте. Они объясняют ей…
Женщина делает знак, что не говорит по-французски.
Но понимает ли она их? Хоть немного?
Женщина утвердительно кивает. Она кивает снова, когда смотрит на ручную тележку, на которую ей пальцем показывает Клементина.
Может быть, она знает кого-нибудь, кто говорит по-французски?
Женщина показывает жестами, что не знает.
— А здесь? — спрашивает Клементина, показывая на соседнюю дверь.
Она не знает.
Клементина стучит в эту дверь. Выходит молодая красивая женщина с выразительным лицом и блестящими глазами.
— Ну, говори лучше ты, — шепчет Клементина Сержу. — Пусть это хоть будет на чистом французском языке… может быть, так мы легче договоримся…
Молодая женщина улыбается.
По-французски? Она говорит плохо, но все понимает.
Погорельцы? Она широко распахивает дверь; в задней комнате живет семья, которую она приютила.
— Можно войти?
Алжирка пожимает плечами, словно говоря: ну, если вам это нужно…
Серж пытается удержать жену за локоть, может быть, их присутствие стеснит этих людей… Но она уже вошла, здоровается и пускается в объяснения. Две другие женщины, старая и молодая, стоят и слушают, словно понимают, особенно молодая. Они даже ответили на приветствие. Правда, это ровно ничего не доказывает.
— Одежда! Для детей!.. Пожар, огонь!..
И тут же Клементина ловит себя на мысли: ты говоришь с ними на ломаном языке, думаешь, так они лучше тебя поймут, а ведь это нехорошо…
Она исправляет свою ошибку:
— Вы меня поняли?
Она выделяет слово «поняли».
— …Хорошо поняли?
Женщины усиленно кивают головой, да, да, чтобы заверить ее окончательно. Что тут еще придумаешь?
Серж снимает ящик с тележки. Они оставят его здесь, перед домом.
— Понятно? На всех! Разделить!
Да, да, конечно.
Если бы не тележка, которую надо толкать, у Сержа и Клементины было бы такое ощущение, словно они уходят, пятясь задом, точно виноватые. Женщины по-прежнему стоят у своих дверей, даже та, к которой они постучались сначала. Но другая, молодая и красивая, машет им издали рукой и улыбается. А в остальных бараках, одинаковых, черно-серых, так и не открылись двери и занавески на окнах даже не шелохнулись.
Ничто не шевельнулось и в ящике. Ни вечером, ни ночью.
Детская одежда так же лежит в нем, как ее аккуратно уложила бездетная мать Клементина.
В этом первой убедилась Одетта Байе, молоденькая вдова, которая живет по другую сторону шоссе. Она дала детский розовый лифчик и белое шерстяное пальтишко с капюшоном, которые и послужить-то почти не успели, как это обычно бывает с одеждой малышей. Дочери ее пошел шестой год, вторую в своем вдовьем положении она не ждет. Даже если когда-нибудь ей придется еще раз выйти замуж… Ей было жаль расстаться с этими почти новыми, но бесполезными вещами только из-за воспоминаний, с которыми они были связаны… Их подарила ей свекровь. Жерар сам принес их в родильный дом и положил к ней на постель в этих же коробках, правда тогда вещи были переложены тонкой бумагой и перевязаны шелковой лентой. Жерар гордился материнской щедростью — не одна вещь, а целых две, и главное, купленные, а не домашней вязки… Для него все было праздником. Шесть месяцев спустя его не стало.