Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Последние Романовы
Шрифт:

Когда Потемкин, вспылив как-то, при Сегюре ударил по лицу полковника, он, спохватившись, сказал:

— Что же с ними делать, когда они все это переносят.

Николай едва ли мог быть лучшего мнения о тех, которым он говорил тыи которые от него и от еще более грубого Михаила Павловича подобострастно все переносили.

Но… Николай, по-видимому, знал, что русскую знать, которая и деда, и отца его убила только с высочайшего разрешения, можно заставить все перенести, только бы не слишком задеть ее утробные интересы.

Николай знал, что он самодержавен и самовластен, но он знал также, что русское самодержавие ограничено цареубийством. Перед ним были примеры деда и отца, но, с другой стороны, 14-е декабря доказало ему, что Magna Chaгta Attentatis перестает быть классовой дворянской грамотой или высочайшей привилегией придворной знати, и может наполниться новым содержанием, рифмуя с libertatis.

Оставить крепостное право было гибельно и опасно, разделаться с ним было еще страшнее и Николай, все долгое царствование свое беспомощно метался между двумя страхами.

Николай даже чувствовал, что крепостное право вредно и для самодержавия, и вообще для торжества монархического принципа, призванным от бога, носителем которого он считал себя. Едва ли он верил служителям казенной церкви, утверждавшим, что рабство самим богом установлено, и что право собственности помещиков на крестьянские души предопределено на небесах.

У русского народа свобода не была отнята завоеванием. Крестьянин спокон веков пахал, правда, довольно скверно, как и по днесь, сеял, жал, кое-как прокармливал себя и очень сытно — всех тех, кто не сеял, не пахал, а в житницы собирал. А свободу у него просто по частям разворовали и землю прямо из-под него вытащили. Правда, работать на этой земле ему позволили попрежнему и даже пуще прежнего, но земля эта оказалась не его, а чья-то чужая. Он, положим, в это /86/ не верил и продолжал считать землю своею, и никакие членовредительства, которыми пытались вытравить из него эту веру и это неверие, не вразумляли его. Эта-то вера в конце концов и спасла его. Но, пока что, приходилось очень туго и он временами начинал крепко серчать, и это начинало внушать страх.

Екатерина еще очень весело, несмотря на Пугачева, раздаривала земли с крестьянами своим многочисленным наложникам, и даже Малороссию успела присоединить к крепостному состоянию, так как в Великороссии уже свободных от помещиков земель для фаворитов не хватало.

Но сын ее, Павел, уже начал задумываться, а внук, Александр, даже замечтался и загрустил, и затем ему стало некогда, так как надо было спасать Пруссию и Европу, чем он и накликал на Россию нашествие двунадесяти язык. Наконец, Александр, как человек неожиданный, возмечтал, что мужику лучше всего устроить рай в виде военных поселений, благо под рукой оказался такой «ангел», как Аракчеев.

Николай был человек положительный, всякие мечтания презирал и даже Аракчеева отставил, но, напуганный 14-м декабря, он всю жизнь не мог придти в себя от перепуга, сохраняя, однако, чрезвычайно бравую выправку и скрывая свой испуг под видом гордым и независимым и, главное, пугая других. /87/

4. Провал системы

Тревоги Николая все росли. Июльские дни 1830 г. в Париже его чрезвычайно огорчили, хотя он и не одобрял глупой и бездарной политики Карла Х. Воцарение Луи-Филиппа, принявшего корону из рук революции, Николай решительно не одобрял и даже не хотел называть его «братом». Внутренняя победа над восставшей Польшей, хотя и дала Николаю повод отделаться от ненавистной ему польской конституции, еще усилила его неизбывный страх перед революцией. Незадолго перед тем окончившаяся война с Турцией ничего существенного России не дала, кроме нового истощения и до того расстроенных финансов.

После усмирения Польши Николай правил еще четверть века и создал то, что получило нарицательное название «николаевщины», или «николаевской эпохи».

В Европе было неспокойно в эти годы. После июльских дней 1830 года брожение усиливалось на всем континенте, пока не разразилось новым революционным взрывом 1848-1849 гг. А на святой Руси была тишь да гладь, только божьей благодати не было. Николай пользовался огромным престижем в Европе, где его и ненавидели, и боялись. Не было на всем европейском материке ни одного монарха, облеченного такой полнотой власти, бесконтрольно располагавшего средствами огромнейшей страны и послушной армией вымуштрованных рабов, готовых по приказу царя громить кого угодно и где угодно. /88/

Россия была идеалом всех реакционеров и пугалом всех, чаявших движения воды.

Негласные комитеты все натуживались, чтобы, по мысли царя, как-нибудь разделаться с крепостничеством, но так, чтобы это ни в каком случае не имело даже вида нововведения, чтобы не были нисколько затронуты интересы помещиков, и чтобы не потерпело никакого ущерба дворянское землевладение. Разрешения этой квадратуры круга Николай так и не добился, страшась последствий, и передал эту задачу своему преемнику.

Отчеты всех отделов управления, составленные по случаю двадцатипятилетия царствования Николая, подводят итоги всем достижениям этого царствования.

Николай был так твердо уверен в формуле: «государство — это я», что все делается им, его волей, его умом и инициативой, что на всех этих отчетах, посланных им наследнику, имеются его собственноручные надписи:

«Вот тебе мой отчет по Финляндии, вот тебе мой отчет по морской части» и т.д.

Революционное движение, прокатившееся по всей Европе в 1848-1849 гг., опять усилило страх Николая перед неуловимым духом времени. Он охотно стал бы усмирять всю Европу, но к ужасу его оказалось, что монархи, даже такой, как прусский король, спешат уступить страшному «духу времени». Но, когда революция перебросилась даже в Австрию и грозила этому главному оплоту «Священного союза» меттерниховской системы и европейской реакции, Николай не выдержал и по первому зову поспешил на помощь, двинул свои войска против венгров и спас австрийский трон.

Но к ужасу Николая оказалось, что и дома, в благополучную и богоспасаемую Россию проник тот же ненавистный дух революции.

Чуть ли не рядом с Зимним дворцом накрыт был кружок петрашевцев.

Перепуганный царь сообщил свой перепуг всей администрации. Западная граница была почти закрыта. Цензура, еще никогда и нигде не отличавшаяся умом — /89/ таково, видно, ее органическое свойство — достигла геркулесовских столпов глупости.

Возникла бредовая идея об упразднении всей литературы, цензоры, вроде Красовского или Тимковского, доходили до усердия прямо фантастического и ежедневно творили цензурные анекдоты, которые были так нелепы и невероятны, как невероятны могут быть только факты.

И все это творилось под личиной особого холопского благочестия, все это отдавало невыносимо противным ханжеством. Непристойнейшие гнусности творились «во имя бога и во славу православия».

А между тем Николай не был чужд понимания значения литературы. Он ценил Пушкина, хотя и отравил ему жизнь, ценил Лермонтова, которого сослал на Кавказ.

Когда ему доставили поэму Полежаева «Сашка», Николай велел доставить поэта перед свои царские очи и заставил его вслух при себе и Закревском прочесть все это весьма фривольное произведение.

Полежаеву был дан экземпляр рукописи, переписанной для Николая, и никогда, конечно, автору не приходилось видеть свое произведение так великолепно переписанным на такой отличной бумаге.

Когда Полежаев кончил это мучительное чтение, Николай, еще немного поиздевавшись над ним, поцеловал его в лоб и… отдал в солдаты, запретив что-либо писать.

Поцелуй этот кажется непонятным, если не видеть здесь исторического плагиата. Но Иуде Искариотскому поцелуй был нужен, а Николаю Всероссийскому даже и надобности не было.

Поделиться с друзьями: