Последние Романовы
Шрифт:
Все знали, что новый царь неукоснительный враг всяких «конституциев», а также и всего того, что было в реформах Александра II от либерализма. Все ждали от него соответственных поступков, но тут сказалась спокойная уравновешенность его характера.
После катастрофы 1-го марта 1881 г. естественно возникал вопрос:
— Что же дальше?
Неужели в этих жертвах иссякли силы революции?
Александр ждал. Он выслушивал робкие попытки Лорис-Меликова к созданию чего-то вроде законосовещательного органа, даже положил на проекте Лорис-меликовского конституционного суррогата одобрительную резолюцию, выслушивал либеральные речи Константина Николаевича, Милютина, Абазы, Валуева, выслушивал и речи ярых противников каких бы то ни было либеральных уступок, и ждал. Наконец, он убедился, что революционеры обессилены и что никакого организованного выступления либералов опасаться не приходится, — и выпустил известный манифест 29 апреля о незыблемости самодержавия.
Лорис-Меликов, Абаза и Милютин ушли, Константин Николаевич устранился от двора.
Манифест 29 апреля был составлен Победоносцевым и Катковым, которые и становятся вдохновителями нового царствования. Впрочем, эта роль принадлежала Победоносцеву в гораздо большей степени, чем Каткову, не только потому, что и как личность Победоносцев был крупнее, но и потому, что Катков умер в 1887 году, а Победоносцев действовал во все время царствования Александра III, пережил его и после его /145/ смерти еще более десяти лет был одной из самых ярких политических фигур царствования Николая II.
У Александра III было не мало достоинств, между прочим, и то, что он, не имея своего, не был ревнив к чужому уму. А Победоносцев был одним из умнейших наших бюрократов.
Под самодержавные вожделения царя Победоносцев мог лучше всякого другого подвести идеологическое основание.
Острый аналитический ум Победоносцева был исключительно силен в деле отрицания.
В книге, выпущенной Победоносцевым анонимно, в «Московском сборнике», заключается как бы общая сводка всего того, что отрицает бывший обер-прокурор синода.
Победоносцев отрицает: отделение церкви от государства, свободный брак, конституционализм, идею народоправства и парламентаризм или «великую ложь нашего времени».
Затем отрицает суд присяжных, свободу брака, периодическую печать, свободу совести, выборное начало, логику, право разума.
Во что же верит Победоносцев?
Он верит в то, что существует, насколько это существующее не испорчено вредными «новшествами». Он настолько умен, что не поет никаких дифирамбов существующему. Он знает, насколько оно плохо и несовершенно, но он полагает, что всякие перемены в сторону новшеств не улучшают, а ухудшают существующее. Поэтому, он предпочитает, чтобы все осталось, как оно есть.
Победоносцев не одинок в этой идеологии и даже не оригинален. Раньше и с б'oльшим литературным блеском проводил эти идеи самый последовательный, самый искренний и серьезный из апологетов реакции, Константин Леонтьев.
Но разница в том, что Константин Леонтьев, врач по образованию, умерший монахом, из-за своих убеждений пожертвовал служебной карьерой (дипломатической), стал вразрез со всем современным ему течением жизни и никогда не добивался практической возможности /146/ перекрашивать жизнь по своему византийско-аскетическому идеалу.
А Константин Победоносцев далеко не обладал тем пафосом веры, по которому строил свою жизнь Леонтьев, четверть века стоял у самых источников власти и топтал все живые ростки жизни, ничем лично для нее не жертвуя и пользуясь всеми прерогативами и благами.
В реакционности Леонтьева было нечто от духовной аристократичности Ницше, а в белом нигилизме Победоносцева было нечто от полицейского участка и застенка инквизиции.
Алеша Карамазов, выслушав легенду «о великом инквизиторе», рассказанную Иваном Карамазовым, восклицает:
— Твой инквизитор в бога не верует, вот и весь его секрет.
В этом же был весь секрет и нашего обер-прокурора «священного» синода.
Победоносцев не только в бога не верил, он ни во что не верил. Этот столп казенной православной церкви, если б встретился с Иисусом из Назарета, вновь пришедшим на землю, уж, конечно, не выпустил бы его на «темные стогны града», а поспешил бы отправить его в участок, ибо на костер уж не отправляли людей даже при Александре III, а то запер бы он «неудобного революционера» в какую-нибудь из самых мрачных и самых надежных и безнадежных монастырских темниц.
Что же, однако, делать с Россией, которая, как-никак, а все же неудержимо и стихийно растет и в этом своем росте никак не укладывается в казенные колодки «православия, самодержавия и народности».
В этом единомысленны и эстетически византийствующий Леонтьев, и бюрократически кощунствующий Победоносцев.
Россию надо «подморозить».
Надо остановить ее рост, убить в ней жизнь и движение, иначе эта презренная Россия, как только подтает, начнет разлагаться. /147/
Никто так безнадежно и беспросветно не презирал Россию, как Победоносцев. Впрочем, он всех и все презирал и, конечно, имел к этому достаточно оснований.
Благодаря своему служебному положению, он видел столько низкопоклонства, столько предательства, холопства, продажности, вообще столько низости и гнусности вокруг идола власти, что не мог не вынести глубокого презрения к людям. Он также презирал и себя, и его собственная опустошенная душа дала бы ему для этого достаточно оснований, если бы в его собственных глазах его несколько не возвышала над окружающими его это самое его презрение к ним.
Когда кто-то выразил удивление, как он может терпеть около себя такого несомненно подлого субъекта, как его товарищ Саблер, Победоносцев спокойно возразил:
— А кто нынче не подлец?
И продолжал держать около себя Саблера.
Но для Александра III этот старый циник был сущим кладом.
Победоносцев импонировал ему не только своею образованностью и умом. Победоносцев действовал на него также неотразимой убедительностью своей твердой уверенности в единую истину застоя.
Парламентаризм ведь казался «великою ложью нашего времени» не одному Победоносцеву. Многие лучшие умы давно уже разоблачили эту ложь, делая из этого совершенно другие выводы, но до этих тонкостей Александр, конечно, не доходил. Для него достаточно, было, что это шло навстречу его заветнейшему стремлению сохранить в неприкосновенности свое самодержавие. Что в самодержавии была еще большая ложь, чем в буржуазном парламентаризме, этого, конечно, Победоносцев ему не говорил, а сам он этого домыслить не был в состоянии.
Западная Европа, родина конституционализма, капитализма и социализма, помимо блеска внешней культуры, не представляла ничего ни утешительного, ни соблазнительного.
На торжествующее мещанство уже надвигалось предчувствие грядущей катастрофы. Экономическое соперничество /148/ в политике международной, классовая борьба в политике внутренней принимали все более тревожные размеры. Не призван ли русский царизм уберечь Россию, да минет ее чаша сия? Нет ли в идее царя, милостию божией, в идее единой, неограниченной власти, стоящей выше частных интересов, выше всех людских разъединений, спасения от бед, грозящих Западу?