Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Последние Романовы
Шрифт:

Рабочие Петрограда, увлеченные Гапоном, еще верили, /217/ что если они прямо обратятся к царю с просьбой о защите, то они ее получат. Николаю здесь представлялся случай увенчать зубатовщину, привлечь к себе рабочих и оттянуть революцию на столько времени, на сколько удалось бы поддерживать обман. Но Николай и не посмел, и не сумел этого сделать. Он спрятался в Царском Селе, а рабочие, устроившие крестный ход с иконами и царскими портретами, были встречены залпами.

Таким образом сразу отрезвились и те отсталые рабочие, которые еще поддавались на зубатовщину и ждали чего-то от царя.

9 января вследствие трусости и недомыслия Николая II ставка царизма была безнадежно проиграна. Кровь слишком доверчивых рабочих, стариков, женщин и детей захлестнула царскую легенду. /218/

6. Голый царь и Марк Твэн

День 9 января морально погубил царизм не только в России.

Марк Твэн напечатал после этого замечательно остроумный монолог, который он вложил в уста Николая II

В этой своей сатире Марк Твэн, который никогда не был революционером и был любимцем самой буржуазной публики, очень убедительно доказывает моральную допустимость цареубийства и, в художественной прозорливости своей, пророчески предрекает грядущую судьбу Николая и дома Романовых.

В основу своего очерка американский юморист положил идею знаменитой книги Карлейля Sartor resartus. В книге этой Карлейль, как известно, в чрезвычайно оригинальной юмористической форме излагает, устами профессора Тейфельсдрека, «философию одежды».

Из этой-то философии исходит Марк Твэн, воспользовавшись для эпиграфа заметкой из лондонского «Times’a»:

«После утренней ванны царь имеет обыкновение, прежде, чем приступить к одеванию, посвящать час размышлениям.

(Рассматривая себя в зеркало.)

— Голый, что представляю я из себя? Тощий, невзрачный, с длинными, паукообразными ногами, я — пасквиль на образ и подобие божие! Голова, точно слепленная из воска, желтое лицо, в котором столько же выразительности, сколько в любой дыне, — уши торчком, угловатые /219/ локти, плоская грудь, ребра наперечет… Во всем этом — надо сознаться — нет решительно ничего императорского, ничего величественного, ничего, внушающего страх и благоговение. И перед таким-то произведением природы склоняется в прах сто сорок миллионов русского народа?! Немыслимо!

Кто может преклоняться перед этой жалкой фигурой, которая и есть моя особа? Перед кем же или перед чем они преклоняются? Говоря по секрету, никто лучше меня не знает, в чем разгадка: они молятся на мое платье.

Без одежды я настолько же лишен авторитета, как и любой голый человек. Никто не отличил бы меня от какого-нибудь попа или цырульника. Но тогда кто же является фактическим императором всея Руси? Мой мундир с панталонами. Больше ничего.

Тейфельсдрек сказал: “Что было бы с человеком — с каким угодно человеком — не будь у него одежды”? Стоит мне только задуматься над этим вопросом — и мне делается ясно, что без платья человек был бы ничем. Костюм не только дополняет человека, костюм есть весь человек; лишенный костюма, он нуль.

Чины и титулы — другая фабрикация, и тоже составляют часть костюма. Титулы и мануфактурные товары скрывают ничтожество их обладателя; он кажется великим, непостижимым, тогда как в сущности в нем нет никакого содержания. Это они заставляют целую нацию склонить колена и искренне боготворить царя, который без своей царской мантии и титула, упал бы до уровня последнего из своих подданных и потерялся бы навсегда в массе заурядных людей, которым цена грош. Раздетый царь в мире неодетых людей, быть может, не привлек бы ничьего внимания и, получив свою долю толчков и побоев, подобно всякому иному непатентованному смертному, пожалуй, принялся бы служить человечеству, таская за гривенники чужие саквояжи. Но этот же самый человек, благодаря своей царской мантии и царскому титулу, и только благодаря им, боготворим своими подданными. Он может по прихоти и безнаказанно ссылать, преследовать и травить их, как он травил бы крыс, если бы случайность /220/ рождения определила ему профессию, гораздо более подходящую к его врожденным способностям, чем ремесло императора.

Что за громадная, всепокоряющая сила заключается в том, что на человеке одето, и в его титуле! Они наполняют зрителя благоговением, повергают его в трепет, и все это вопреки тому, что узурпаторское происхождение нашей императорской власти ему отлично известно: ведь он прекрасно знает, что власть каждого царя есть власть, беззаконно приобретенная и беззаконно уступленная или возложенная людьми, которым она никогда не принадлежала. Ибо монархи, если и избирались когда-либо, то лишь аристократиями, народом же — никогда.

Нет власти без мундира или парадной формы. Они правят человечеством. Отнимите то и другое у властей предержащих — и ни одной страной нельзя будет управлять: голые начальники были бы лишены всякого авторитета. Они казались бы (и были бы на самом деле) заурядными людьми, субъектами без всякого значения. Полицейский в штатском платье — не более, как одно человеческое существо; но то же существо в мундире — целых десять человек. Одежда и титул — вот самая солидная и влиятельная власть на земле; они внушают человечеству добровольное и искреннее уважение к судье, к генералу, адмиралу, к митрополиту, к посланнику, к глупому графчику, к идиоту герцогу, к султану, королю, императору. Никакой титул не действителен без соответственного костюма, созданного для его поддержки.

Даже среди голых дикарей голый король носит какую-нибудь тряпку или украшение, которое он объявляет священным и не позволяет носить никому другому.

(Помолчав.)

Странная, непостижимая выдумка — человечество!

Кишащие миллионы русских людей позволяли нашему семейству грабить их, топтать ногами, и жили, и умирали с единственной целью и обязанностью служить этому семейству и его удобствам. Этот народ — лошадиный народ. Да, конечно, это нация лошадей, /221/ носящих одежду и исповедующих православие. Лошадь, обладай она силой даже десяти человек, позволяет одному человеку бить ее, морить голодом, помыкать ею. Миллионы же русских людей позволяют горсти солдат держать их в рабстве — а солдаты-то их родные сыновья и братья!

Еще одна вещь — поистине смешная, если хорошенько подумать о ней: весь свет преспокойно применяет к царю и царизму те же ходячие правила нравственности, которые приняты в цивилизованных странах. На том только основании, что в свободном государстве нельзя устранять злодеев иначе, как по суду, на основании закона, считается, что это же правило применимо и к России, где нет покровительства законов, кроме как для нашего дома. Законы — это известные ограничения свободы действия; в цивилизованных странах они ограничивают свободу всех, и в одинаковой мере для всех, что совершенно правильно. Но в России и те законы, какие существуют, всегда допускают одно исключение: наш царский дом. Мы поступаем по своему усмотрению, мы поступали так в течение столетий. Нашим ремеслом было преступление, нашей обычной пищей — кровь, кровь народа. На наших головах тяготеют миллионы убийств. И все-таки благочестивый моралист говорит, что убивать нашего брата — преступление.

Не мне говорить это (по крайней мере вслух), но по секрету как не сказать, что это очень наивно и забавно. Даже нелогично: императорская фамилия стоит выше закона: нет закона, который настиг бы ее, удержал ее и защитил от нее народ. Следовательно, мы вне закона. А людей, стоящих вне закона, может безнаказанно убить всякий.

Ах, что бы мы делали без моралистов?! Моралист всегда был нашей опорой, нашим защитником и другом; в настоящее время он наш единственный друг. Каждый раз, как начинался или начинается разговор о нашей казни — моралист уж тут со своими глубокомысленными изречениями: «Стой! не было еще примера, чтоб насилием было достигнуто что-либо, имеющее политическую ценность». Надо думать, что моралист /222/ искренно верит в истинность этого изречения. Понятно: у него нет под рукой учебника истории, откуда он увидел бы, что его излюбленное изречение не поддерживается статистическими данными.

Все троны были воздвигнуты с помощью насилия, с другой стороны только насилием удавалось сбросить тиранию. Насилием мои предки утвердили наш престол, убийствами, изменой, пытками, ссылкой и тюрьмами они удержали его четыре столетия в своих руках {Марк Твэн здесь и дальше ошибочно говорит «четыре столетия» вместо «три»}, и теми же средствами удерживаю его я. Ни один опытный «Романов» не откажется перевернуть изречение и сказать: «Только насилием можно чего-либо достигнуть». Моралист понимает, что с начала нашей истории наш трон в первый раз теперь в серьезной опасности; но он не понимает, что причиной такого положения вещей — четыре насильственных поступка: убийство финляндской конституции моей рукой, убийство революционерами Бобрикова и Плеве и моя бойня безобидных рабочих в тотдень. За то кровь, текущая в моих жилах, воспитанная наследственно, по традиции чуткая к убийствам, прошедшая многовековую школу в жилах профессиональных палачей, моих предков, — эта кровьпонимает и чует то, что от моралиста закрыто. Эти четыре убийства пробудили жизнь в неподвижной и темной глубине народного сердца, больше, чем то могли сделать какие угодно моральные доводы; эти четыре дела разбудили ненависть и надежды в давно застывшем народном сердце; и тихо, тихо, но неотвратимо эти чувства заползут в каждую грудь и завладеют ею. Со временем даже в душу солдата… страшный день… роковой день!.. Да, что-то будет! Как мало знает моралист-резонер о нравственной силе убийств!.. Да, последствия будут! Россия напряжена, и скоро родится нечто могучее — патриотизм! Говоря простым, грубым и грозным языком — настоящийпатриотизм; любовь не к царскому дому, не к народному вымыслу, а любовь к самому народуи верность ему. /223/

В России двадцать пять миллионов семей, у каждой матери растет ребенок, и если эти двадцать пять миллионов матерей любят свою родину, то они будут каждый раз повторять своим сыновьям: «Помни одно, прими это к сердцу, живи и умри за это, если нужно: наш патриотизм прошлыхвремен изношен и гнил; есть другой патриотизм, есть настоящая любовь к родине: этотпатриотизм означает верность родиневсегда, через все испытания, и верность правительствулишь до тех пор, пока он того заслуживает». Когда вырастут эти двадцать пять миллионов истых патриотов — патриотов так взрощенных и воспитанных — то мой наследник не посмеет стрелять в толпу беззащитных просителей, униженно молящих его о справедливости… как я сделал в тот день. (Пауза.)

…Да, это картина! Это существо в зеркале — это жалкое существо — является признанным божеством великой нации, людей без счета — и никто не смеется! И никто не удивляется, не находит в этом ничего бессмысленного! Не глупая ли шутка вообще все человечество? Не было ли оно выдумано как попало, в тоскливый час, от нечего делать? Есть ли в нем хоть капля уважения к себе? Не уважаю и я его — да и себя заодно. Есть только одно спасение — мои царские одежды; мундир и мантия, воскрешающие уважение к самому себе, поднимающие дух! Лучший дар неба человеку и единственная защита против познания самого себя. Обманывая человека, платье возвращает ему сознание собственного достоинства. Боже мой, как сострадательно платье, как оно благодетельно, как могущественно, как неоцененно! Что до моего собственного, то оно превращает человеческий нуль в величину, бросающую свою тень на половину земного шара. Оно возвращает мне уважение всего мира — и мое собственное, — увы, поколебавшееся…

Надеть его поскорее!..»

В этом монологе, написанном в 1905 г. до провокаторской конституции, до столыпинщины и военно-полевой юстиции, до Распутина и министерской чехарды, суть, конечно, не в том, что голый Николай видит /224/ свою физическую плюгавость, которая наводит его на слишком умные для него размышления.

Дело в общей плюгавости этого «голого царя», плюгавости умственной, моральной, волевой, соответствовавшей плюгавости всего изжившего себя царизма…

Николай мог быть сложен, как Аполлон, царизм мог поражать своим блеском и великолепием, но культурно и социально он был обречен. /225/

7. «Конституция»

Вначале Николай II, по-видимому, искренне думал, что можно и при Думе править так, как будто бы ничего не случилось и никакой конституции нет.

И не было около него никого, кто мог бы разубедить его в этом.

Витте должен был уйти и был в опале. Притом Витте и сам ведь был врагом конституции. Впрочем Витте был жертвой того самого царизма, которому он так ревностно служил и перед идеей которого преклонялся. Не потому, конечно, был он жертвой, что Николай ненавидел его, при первой возможности прогнал его и откровенно обрадовался, когда Витте умер.

Бывший французский посол Палеолог в своих мемуарах изображает настроение Николая.

В ставке в царском вагоне за завтраком Николай был очень весел:

«Затем внезапно, — рассказывает Палеолог, — с блеском иронической радости в глазах:

— А этот бедный граф Витте, о котором мы не говорили. Надеюсь, мой дорогой посол, что вы не были слишком опечалены его исчезновением?

— Конечно, нет, государь!.. И когда я сообщал об его смерти моему правительству, я заключил краткое надгробное слово в следующей простой фразе: большой очаг интриг погас вместе с ним.

— Но это как раз моя мысль, которую вы тут передали… Слушайте, господа…

Он повторяет два раза мою формулу. Наконец, /226/ серьезнейшим тоном, с авторитетнейшим видом, он произносит:

— Смерть графа Витте была для меня глубоким облегчением. Я увидел в ней также знак Божий».

Так благочестиво отнесся Николай к смерти своего единственного делового министра и самого честного своего слуги, который во всю первую половину его царствования посильно исправлял грехи его собственной глупой и бездарной политики.

Но не в этом, конечно, не в царской опале была трагедия Витте.

Витте, хотя и подчеркивает в своих воспоминаниях свое дворянское происхождение и наследственный монархизм, не имел ничего общего с типичными дворянами, с знатью, «толпою жадною стоящею у трона».

Витте был типичным разночинцем, умным, даровитым, на редкость энергичным и трудоспособным и… достаточно беспринципным.

В нем решительно ничего не было от маркиза Позы, но было нечто от Годунова и от Бисмарка.

Но с Витте произошло некое скверное чудо. Он был, конечно, несравненно умнее, образованнее и даровитее Александра III, а с Николаем II его и сравнивать нельзя ни по уму, ни по смелости и решительности характера, ни по силе незаурядной воли.

Однако, вышло как-то так, что Витте не только не оказал заметного влияния на политику Александра III, тупость и нелепость которой он отлично видел, но даже на невзрачного во всех смыслах, на недалекого, безвольного и трусливого Николая II он не мог повлиять настолько, чтобы подчинить его своей воле.

Не Николай II поумнел от многолетнего общения с Витте, а Витте как будто поглупел и обмяк в долгом общении с Николаем II.

Витте, естественно, импонировал Николаю своею смелостью, решительностью, огромной самоуверенностью, но такие решительные, однако тупые и ограниченные люди, как Трепов или Столыпин, легче подчиняли себе Николая, чем несравненно более умный, даровитый и самостоятельный Витте. /227/

Витте был яркая, крупная личность, Николай был сереньким, заурядным ничтожеством, и все же это ничтожество свело Витте на нет, превратив и его в лукавого царедворца, который вынужден был плясать по дудке Трепова и Дурново. Воистину, тощая корова проглотила сильную и упитанную, пустой тощий колос поглотил полный.

Или, как говорит Гамлет: «Красота скорее превратит добродетель в распутство, чем добродетель сделает красоту себе подобною».

Витте хитрил и лукавил, с одной стороны, с царем, с другой — с общественностью, и добился только того, что ему никто не верил ни с какой стороны.

Казалось бы, что в конце концов он достаточно снизился до уровня Николая II, до Трепова и Дурново, но Николаю и этого было мало — и он отделался от Витте.

С конституцией, даже с самой куцей, Николай никогда не мог примириться, самодержавно править он совершенно не умел, не сумел бы и тогда, если б время и обстоятельства позволяли.

Русские цари не имели привычки уходить своевременно и добровольно. Только смерть, насильственная или естественная, избавляла от них страну. Уход Александра I — легенда, самоубийство Николая I — не установлено. И после преступной личной политики и позора Японской войны Николай II все еще не понимал, что он стал невозможен. Самодержавие уже не имело никакой опоры.

Бюрократия давно уже выросла в такую силу, с которой не могли совладать ни Николай I, ни Александр III. Царское самодержавие давно распылилось на десятки тысяч маленьких чиновничьих самодержавий. Ничего творческого, полезного царизм, ограниченный механизмом бюрократии, совершить не мог, даже при самых лучших желаниях.

Поделиться с друзьями: