Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Одесские каникулы — это было безбрежное счастье. И чем дальше отлетало то время, тем острее Май понимал его простую прелесть: прогулки по Приморскому бульвару, поездки на трамвае номер пять, походы на привоз и хулиганские забавы, вполне невинные по нынешним временам — напиться водки и заночевать на Соборной площади, у подножия памятника Воронцову; проникнуть в Оперный театр и появиться — в уличных шортах — на сцене, в опере «Кармен», приветствуя криками «Ура!» тореадора Эскамильо. Последний подвиг закончился триумфальным бегством от милиционеров и разъяренного Эскамильо. Спаслись друзья на шестнадцатой станции Фонтана, в мужском монастыре.

Здесь они разговорились с молодым быстроглазым монахом. Ярый антиклерикал Шмухляров принялся убеждать его в бессмысленности пострига. Май молчал; он побаивался церкви и думал, что православный монах должен почему-то не любить его, иудея. Впрочем, иудейской религии Май тоже не знал. «Ну что, отче, днями все молитвы читаешь и поклоны бьешь вместо активного служения Отечеству на ниве, положим, сталелитейной промышленности? — глумился Шмухляров, потирая ухо, ободранное ногтями тореадора Эскамильо. — Всуе акафисты твои, отче!» «Ухо-то не трите, еще больше заболит», — весело ответствовал монах.

Ударил колокол. Монах заспешил в трапезную, но внезапно взглянул на Мая и остановился. Май смущенно улыбнулся. Монах достал из холщовой заплечной сумы узкий деревянный ящичек, молча вручил Маю, поклонился друзьям и скрылся. К чему был этот дар и почему монах выбрал именно Мая, осталось тайной. За годы после той встречи Май прочитал Библию не один раз, но так и не сумел превозмочь робость перед церковью — напротив, она укрепилась. Шмухляров этого чувства не понимал и называл Библию сборником еврейских анекдотов. Он был циничен всегда — до перелома в своей жизни и после него.

Перелом случился по небрежности Шмухлярова. Он хлестал языком где ни попадя, ошарашивая похабными историями — про то, например, как склонил к соитию депутата Верховного Совета СССР, комбайнера Ангелину Бродюк. Шмухляров уморительно зло изображал не только совращенную селянку, но и товарища Андропова, который читал вслух ее «жалистное» письмо в КГБ и выносил развратнику приговор: «Расстрелять». В иные времена все бы расстрелом и закончилось: а нечего депутатов чернить, не говоря уж о верховной власти! Теперь же Шмухляров был всего лишь вызван в КГБ, очевидно, для выяснения подробностей соития с депутатом. И хотя никакой Ангелины Бродюк не существовало вовсе, Шмухлярова продержали в КГБ почти сутки. Что там было, никто не знал, но жизнь Шмухлярова переломилась — он сник, постепенно перестал ходить на собрания молодых прозаиков и отдалился от друга Мая. Прозаики гадали, почему друзья расстались, и народился мерзкий слух, будто Май — доносчик. Только два человека не знали об этом, Шмухляров и Май. Кто донес на Шмухлярова, было известно во всех деталях только Софье Львовне Кокошиной.

Остается лишь догадываться, что думала она, наблюдая, как молодые прозаики выражают негодование «предателю» Маю в излюбленных традициях интеллигенции: не подают руку при встрече и не садятся рядом. Через стул — пожалуйста, а рядом — увольте-с! Май не замечал демонстрации общественного презрения — он обдумывал какой-то новый рассказ. Когда же подлый слух резко, будто по приказу, пресекся, молодые прозаики вновь полюбили Мая. В недавнем своем поведении они ничуть не раскаивались: разве Май не мог взаправду оказаться доносчиком? Подумаешь, с виду безобидный! Мало у нас, что ли, было доносчиков — очаровашек и милашек? Начнешь вспоминать, со счету собьешься…

Шмухляров незаметно исчез из Петербурга. Говорили о нем разное: то в тюрьме сидит, то на японке женился… Мадам Шмухлярова лишь разжигала любопытство знакомых стойким молчанием о сыне. Но недолго длилось и это время. Подоспели события великой важности: прогромыхала перестройка, беспощадно расшатав мир — мир, построенный грубо, помпезно, непрочно. Напоследок он постоял немного, устрашающе зияя щелями, и рухнул. На развалинах, из руин и обломков скоро начала воздвигаться малопонятная конструкция, оценить которую в полной мере возможно будет, когда настанет срок — рухнет ведь и она. В неуютном здании нового мира люди обживались отчаянно: приспосабливались — ловчили, бились, продирались. Все, о чем знали из книг, явилось в реальности: безработица, голод, мор. Забавным пустячком представлялись бывшие писательские страдания, а сам легендарный Союз писателей, казалось, навеки исчез под руинами государства. Бесприютные литераторы разбрелись, разбежались кто куда и начали познавать свободу, о которой так долго мечтали, пели под гитару и говорили на своих советских кухнях.

Май был в то время холост, официально работал дворником и жил в служебном помещении, на улице Желябова, во дворе. В Киеве у Мая осталась мать, бесповоротно сходившая с ума от страха перед нищетой. Был у нее еще один страх, казавшейся недавно смехотворным, а теперь реальнейшим из реальных — страх перед концом света. Отменить конец света Май не мог, но сражаться с нищетой посчитал долгом. Редкие публикации рассказов всегда приносили мало денег, поэтому Май в прошлой жизни служил редактором в скромном техническом журнале. Теперь журнала не стало, а рассказы Мая оказались не нужны: в них не было ни стрельбы, ни порнографии, ни мармеладной любви. Пришлось Маю работать где придется — шить мешки, репетиторствовать, шинковать капусту в ресторане, даже сочинять колдовские заговоры для дремучей сибирской знахарки Степаниды, приехавшей в Петербург добывать себе на пропитание. Занесло его на два дня и в художественное училище, вести мастер-класс по… искусству чеканки! Помог одесский опыт и менторские покрикивания на студиозусов: «Крепче руку держать!» Так жил Май, изумляясь ситуациям, себе и… предчувствию своего писательского счастья.

Изломанная уродливая реальность необъяснимым образом помогала писать книгу. Май писал ее с монотонным упрямством, как больной пьет лекарство, без которого ему конец. Книга спасла Мая, но не мать. Она умерла в день, когда некий издатель согласился прочитать рукопись. После похорон Маю было безразлично — напечатают книгу или нет. Главное он сделал: нашел точные слова и связал их между собой так, что текст начал дышать и зажил своей, таинственной жизнью. Герберт Джордж Уэллс вел переписку с Трофимом Лысенко. Оба радели о прогрессе человечества и объясняли, что это за зверь такой, на примерах, наиболее понятных друг другу, — Уэллс писал в основном о сельском хозяйстве, а наш орел, Трофим Денисович, о научной фантастике. Книгу напечатали! Тираж был крохотный, обложка гаденькая, глянцевая, но автору первой своей книги не до капризов, поверьте. Жаль, не повезло ей родиться в перестроечное время, чтобы сделать Мая знаменитым и богатым. Ну да ладно! Май книгу читать не смог; он равнодушно пролистал ее, напился и заснул на постели матери, пожелав себе не просыпаться. Но он проснулся и начал жить, привыкая к одиночеству. Длилось оно недолго.

Однажды в книжном магазине на Литейном проспекте к нему подошла молодая скромная женщина и, смущаясь, попросила автограф. Возможно, она была единственной, кто прочитал книгу, и Май вдруг обрадовался вниманию застенчивой Гали. Шмухляров бы наверняка съязвил: «Старичок, автограф это еще не повод для женитьбы». Но Маю поклонница понравилась: красивая, с характерным петербургским выговором — без вульгарно открытых гласных «а», «о»; с пристойной речью — без ненавистных «супер», «класс», «как бы», «я в шоке». Его всегда трогала культурная речь, особенно у женщин.

Галя была рада выйти замуж за писателя, но Май не мог безропотно принять ее жертву и всячески умалял себя — нищий; немолодой; неприспособленный… Но это были причины несущественные в сравнении с главной, о которой вслух не говорилось. Всю петербургскую жизнь Май скитался по чужим углам, а Гале в наследство от родителей досталась квартирка в Купчино. Женившись, Май улучшил бы свой быт. Такое невольное приспособленчество смущало Мая, и он обличал себя перед Галей еще пуще: невезучий, тупой до того, что не умеет заполнять квартирные счета, пьющий, неряха… Галя стойко вынесла все самобичевания Мая, и они поженились.

Голод, безработица, мор вокруг не утихали, но к ним притерпелись, как в средние века к эпидемиям чумы. Май каждый день записывал, что видел и слышал. В тетрадочке его хранилось ценное собрание наблюдений. Он скрупулезно перечислял, что продают на барахолках и около станций метро. Ужасали старики, предлагавшие однообразный набор предметов: старые книги; фотографию Хемингуэя, популярную у интеллигенции лет тридцать назад; плоскогубцы; смеситель; вязаные носки; лакированные женские туфли, новые — хозяйка, видно, всю жизнь берегла для особого случая. И вот он пришел, этот случай — бал нищеты! Май записывал, как знаменитый профессор-хирург приносит из больничной столовой свои три котлеты голодным внукам. Записывались и уличные крики, чаще всего женские — остервенелые, отчаянные. «Только десяток яиц могу купить! Больше ни-чего-о!» — выла у дверей универсама дама интеллигентного вида. Ее утешали, будто она получила похоронку. «Хлеба! Хлеба!» — голосила в булочной сумасшедшая старуха с клюкой.

Поделиться с друзьями: