Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Последний мужчина
Шрифт:

Все с удивлением обернулись к нему.

— Я не имею в виду ваше произведение, — обращаясь к великому итальянцу, добавил прозаик. — А лишь происходящее здесь. Вот вы, — он кивнул в сторону Сергея, — не обсуждая вообще права делать выводы, замечу, что ценность произведения определяет время, а не чьи-то сомнения в его нравственности. Да-с, время! И коли живы творения твои, раз будоражат умы людей столетия, то разве сие не свидетельство их «подлинности», как вы изволили выражаться? Подлинности искусства?

— В «будораженьи» я не вижу суда людского, — спокойно ответил Сергей. — Да и времени он не отражение. Навязанность обсуждения, объявленность предметов достойными внимания отнюдь не свидетельство живучести произведения. Живучесть ведь не время существования книги, как учат в литинституте, а число дней рожденияпо прочтении! Картину можно сделать известной, отправив в космос, но она останется мёртвой, простите за прямоту. Да и важен ли суд? Человеческий? Сами-то вы, неужели и сами по прошествии ста лет считаете суд людей — судом времени? А не следствием их мотивов? Да они младенцы, попавшие в «творческие» сети. Сети, раскинутые многими вашими современниками. Два суда, а какая разница! Между обманутыми и правдой. Материей и духом. Между разумностью и совестью. Думаете, случайно антихрист при явлении своём не разрушит ни одного памятника? Это же символы славы людской! Но оттудавидно всё. Тамне будоражат, а обнажают помыслы авторов, чьи руки перебирают собранное в сокровищнице. Но тщетно ищут многие на священных полках свои книги, фильмы и картины. Дни триумфа своей власти. Первые так и остались висеть во дворцах и виллах, а вторые поглотила воронка забвения. Так же как указы и декреты. Но копии впечатаны в учебники преисподней! В башне знаний и свободы. Я сам видел это! — Сергей понизил голос и виновато развёл руками. — А в ваших словах звучит какая-то непримиримость… даже ожесточённость.

— О нет, нет, молодой человек! — прервал его Данте. — Проза этого господина читаема мною многократно. И здесь. Удивительно разливающая свою долю доброты в равнодушии героев к жизни при кажущейся холодности. «Святая ночь». Трогательно, очень трогательно… — он в почтении склонил голову в сторону Чехова.

— Я имел в виду пьесы, — тихо поправил Сергей. — Мне тоже нравится проза. Но и в ней какая-то незаконченность. Какая-то «обманутость» читателя. В ожиданиях его.

— Ну, знаете, — автор «Чайки» поправил пенсне, — может, я не до конца понимаю, что есть происходящее сейчас, но со мною штопор не пройдёт. Мои оценки остались прежними, и сожалею я не о написанном, а о поставленном. Бестолково поставленном.

— То есть мы не смогли понять? Найти? — вступил в разговор Меркулов.

— Как хотите.

— А может, и не было? А всё найденное — наше, а не ваше? — не унимался тот, раздосадованный выводами автора.

— Я уже ответил: как хотите.

— А вы-то, вы чего ждёте сейчас? От нас? Чего хотите вы? — разгоряченный Меркулов не отступал.

— Василий Иванович! — Сергей поморщился. — Тот ли момент? Оставьте. Мы всё обсуждали у вас в кабинете.

— Они обсуждали-с! — неожиданно резко воскликнул Чехов. — Им всё ясно-с! Да кто вы и чем отличаетесь от других, коли позволяете себе также навязывать собственное воззрение на мои труды?!

— Это он! — вдруг ответил Меркулов, указав на опешившего Сергея. — Я не навязываю. Романов не пишу. Вот только чувствую себя меж двух огней. Вы, — он кивнул в сторону Чехова, — называете бестолковым, а этот ругает вообще за то, что ставлю. Даже смешно, ей-богу. По идее, оставить вас разбираться меж собой, да ситуация не та.

— Я не собираюсь ни с кем разбираться, да и сказал, пожалуй, всё. — Автор «Чайки», резко отвернувшись, замолк.

— Позвольте, господа. Давайте переменим тему, — пытаясь успокоить собравшихся, вмешался Алигьери. Крючковатый нос повернулся к другу Меркулова. — А разве размышления Гамлета — не догадки об обратной проекции нашей? То, о чём говорите вы? Только искажённой и скорбящей? Несвойственной великому предназначению именуемого «человек»?

— И побеждающей, господин поэт. Искаженной и побеждающей… простите. Помните?

Ничто не изменилось за века, лишь хуже стало, хуже и подлее. Так в чём же выход? Выход — быть добрее. Добрей к тому, что злее и сильнее.

А вот скорбящей? Всё-таки позвольте не согласиться. Скорбь по умершему родителю присутствует в каждом человеке. Но это не признак нравственности.

— Каков же, по-вашему, сей признак, если не такое чувство?.. — возмутился Чехов.

— Такое, Антон Павлович, такое. Только скорбь по убитым — вот её признак. Убитым тобою. Но у Гамлета подобного нет и в помине. А убивает он больше всех в драме. Как говорится, направо и налево. Попутно признаваясь: «Они мне совесть не гнетут». Да что там! Не гнушается подлогом ради убийства. Отправив на тот свет Полония по ошибке, спокоен, как нечеловек! Это о нём: «Его убийца хладнокровно навёл удар… спасенья нет: пустое сердце бьётся ровно…». Беспощаден даже к матери, обещая «сломать» той сердце. И ни одной улыбки за кошмар. Простите, за шесть актов.

— За шесть? Не ошиблись?

— Нет, не ошибся.

— В таком случае, милейший, вы сами Гамлет! Да-с! — Чехов указал на Сергея, обращаясь к остальным. — Господа! Он же сам сподобился разить не шпагой, но словом. И насмерть! И тоже без сожаления! Оборотитесь! Загляните в суть. Вы — такой же! В чём разница-то?

— Да вы тысячу раз правы, Антон Павлович! — Сергей улыбнулся. — Ведь беда в том и только в том, что Гамлет в каждом из нас! Мы сочувствуем, любим его и одобряем. Одобряем убийства и подменяем неравнодушие к событиям равнодушием к жизням. Содрогаясь преступлением перед духом, видим только материальное. На попрание нравственности отвечаем возмездием! Пытаемся лечить дух убийством, становясь такими же. Вот наш порок! Нет, пьесы! Если она лишь отражение жизни, её «зерцало». И тогда она зовёт, приучает нас видеть такое «нормальным»! Если преступник не раскаялся в совершённом, то и Гамлеты в зале пойдут той же дорогой. И тогда пьеса — пуста. И порок этот лелеем мы, господа, от авторов до слепых постановщиков с актёрами двойных оболочек. Актёров, смотрящих на руки, уверенных, что это их руки. Говорящих будто бы сами. Поступающих, как никогда не поступили бы на самом деле — впивая жало не в плоть, а в дух зрителя. Лелеем, потому как драма, не сходя со сцены и театра, и жизни, продолжает и продолжает в нас убивать настоящего человека! Упущенное гением рождение, возможно, бессознательно, не родить вместо него! Как ни вглядывайся. Как ни ищи. Какое бы имя «сыщик» ни носил!

Вдруг Меркулов, словно очнувшись, воскликнул:

— А как же:

«…Иногда преступники в театре Бывали под воздействием игры Так глубоко потрясены, что тут же Свои провозглашали злодеянья»?

Ваш Гамлет, между прочим!

— Но не раскаялись! Такого нет там! — резко ответил Сергей, грубо отмахнувшись. — Добиться признания вины может ещё и колдун, и палач… Но раскаяться — только вера! Вот в чём отличие магии театра от магии христианства. Просто зеркала от возможности спасения. Земли от неба, уж простите. Тупик, куда забрёл автор, злит его и героя. Не взошли. Не родились! — повторил раздраженно он и вдруг замолк, будто раздумывал, продолжать диалог дальше или остановиться. Затем, решив хоть как-то сгладить неприятный осадок, который уже представлялся ему совсем ненужным, попытался спокойным тоном закончить: — Ну, проверьте себя, — он участливо посмотрел вокруг. — Что испытываете, читая пьесу? Возрождение любви к человеку? Желание протянуть падшим руку? Простить? Отнюдь. Христианским истинам нет места в ней, как и нравственности. Но кое-чему точно есть — интриге, злорадству, упоительной мести, денежному сбору, наконец. И не только. Вот послушайте! — свести тему на нет ему никак не удавалось:

«Теперь как раз тот колдовской час ночи, Когда гроба зияют и заразой Ад дышит в мир; сейчас я жаркой крови Испить бы мог и совершить такое, Что день бы дрогнул».

— Это же заклинание! Чистой воды призыв дьявола! Неужели душа не отторгает таких слов? Неужели глуха?.. Нет. Рукою гения двигал не Творец! Остановите молох, господа!

— Да что же это такое! — рявкнул в который раз председатель. — Попридержите, любезнейший, чувства! — он с сочувствием оглядел остальных, стоявших подавленно. Никто не шелохнулся. — Я слабо понимаю, что вы здесь несёте. Но разумение надобно иметь-с! Да-с! И такт! Поди, не в портовом кабаке и не с матросами… — он как-то странно ухмыльнулся, — вот помню, в Варшаве польские певички-с… Не представляете, господа… штаб-ротмистр, как обычно, перебрал и вёл себя препаскуднейше. Так-то вот-с… — и, поймав удивлённые взгляды, добавил: — Нет, поверьте, интересны только ножки, ножки певичек, господа… А не настроение сейма… Как и здесь только мы, а не… Ну да вы меня поняли!

Поделиться с друзьями: