Последний венецианский дож. Итальянское Движение в лицах
Шрифт:
Гораздо полнее и выдержаннее именно в этом отношении одна из последующих повестей – «Вероника Чибо», которую мы не затруднимся отнести к самым удачным из ряда чисто-художественных произведений Гверраци. Самая ее краткость составляет ее достоинство. Гверраци вообще трудно дается целость, психическое единство. Его причудливый юмор утомляет читателя; воображение дробится, перебегая с предмета на предмет, не находя на чем сосредоточиться. «Вероника Чибо», как картинка, недоделанная в подробностях, но проникнутая от начала до конца одним горьким, но невымученным чувством, производит более сильное впечатление. Содержание ее незатейливо; интерес не сосредоточен на одной личности, поставленной правда на ходули для того, чтобы она могла лучше заслужить благосклонное внимание публики.
Отсутствие националистических и патриотических мотивов в поименованных выше произведениях Гверраци вовсе еще не доказывает, чтобы увлекаясь общеевропейским гуманитарным движением, он забывал свои обязанности гражданина угнетенной Италии. Теория искусства для искусства никаким образом не может считать его в числе хотя бы временных своих приверженцев.
«По моему, – говорит он, – совестливый писатель должен направлять все свои усилия к тому, чтобы его сочинения отвечали практически прямо полезной его отечеству цели». А в другом месте: «Отечество есть тот алтарь, на который и Авель, и Каин равно должны приносить свою жертву, как бы скудна она ни была. Я не превозношу до небес тех, которые, словно ангелы бесплотные, только и любят, что одну родину; но всеми своими привязанностями я считаю себя всегда обязанным поступиться для блага родины», и т. п.
Впрочем, самая жизнь Гверраци лучше всяких признаний и выписок служит опровержением часто взводившихся на него обвинений в отсутствии «итальянских чувств» и в политическом индифферентизме.
В самой первой молодости мы встречаем его деятельным и горячим приверженцем всех политических кружков, тогда очень немногочисленных в Италии. Вместе с Джусти и Леопарди он устраивает общество под названием «Accademia Labronica», не имевшее строго определенной цели и находившееся под влиянием недальнозоркого политика Коллетты [105] . Эта не литературная деятельность Гверраци рано ознакомила его с тюрьмой и ссылкой и в то же время еще более убедила его в несостоятельности повального тогда в Италии мелочного политиканства. Не находя в себе силы создать, по примеру Мадзини, такие формулы, которые бы давали прочные устои итальянскому движению и выводили бы его из сферы узко-националистической в гуманитарную, Гверраци действительно в своей литературной деятельности как будто избегает затрагивать непосредственно наиболее насущные гражданств вопросы. Но уже с самого начала своей литературной карьеры Гверраци задался мыслью написать «Народную эпопею итальянского возрождения» и хотел олицетворить ее в своем романе «Осада Флоренции», вступительные главы которого он читал уже Мадзини в Монтепульчано в 1829 г. Это замечательное произведение появилось в свет (первоначально в рукописи, так как цензура не допустила ее в печать) более чем через десять лет спустя. Политические преследования, которым Гверраци подвергался постоянно, начиная с 1829 г., раздражали его восприимчивую натуру и заставили, по его собственному признанию, изменить первоначальный план этого романа. Вместо стройного художественного целого, которое он первоначально думал создать из «Осады Флоренции», он решился сделать страстный, жгучий дифирамб. «Нужен бешенный ураган, чтобы взволновать это море грязи, – пишет он в предисловии, – и моя “Осада Флоренции” будет этим ураганом. Я написал эту книгу, потому что не мог дать генерального сражения врагам Италии».
105
Пьетро Коллетта (Colletta; 1775–1831), неаполитанский общественный деятель, историк, жил в изгнании в Тоскане.
Лучшие люди итальянского общества отозвались на клич, обращенный к ним Гверраци. «Осада Флоренции» стала школой, в которой воспиталась марсальская Тысяча.
«Я убежден, – говорит Гверраци в своих записках, – что в том печальном положении, в какое мы сами поставили нашу родину, едва ли кто мог бы написать произведение более содействующее общему благу, чем моя “Осада Флоренции”. Я основываю это свое гордое сознание на том, что лучшая наша молодежь, читая эту книгу, чувствовала сильнее свой позор, свое угнетение. Мое сочинение не могло выйти лучше, чем оно есть: виною тому мое воспитание, гонения, которые я терплю с детства, наконец самая моя природа. Оно не могло быть хуже, потому что моя совесть не допустила бы меня написать чтобы то ни было иное… Моя совесть призывала меня к возрождению Италии, и я, по мере сил, исполнил ее призвание».
Таким образом автор сам дает нам мерку для оценки своей «Осады Флоренции». В его глазах это не столько художественное произведение, сколько «генеральное сражение, данное им врагам Италии», гражданский подвиг. Публика не безусловно приняла эту мерку и была права, потому что и с чисто художественной точки зрения этот роман представлял слишком много замечательного и нового. Мы не намерены останавливаться здесь над эстетическим разбором его красот и над указанием его довольно многочисленных недостатков, разбросанности, растянутости, напыщенно-лирических отступлений. Несомненно, что этот роман представляет собой образец совершенно нового вида исторического романа. Здесь историческая эпоха является не обстановкой какой-нибудь личной драмы, а история и драма отождествляются. Герой «Осады Флоренции» не Вико, сын Макиавелли; не мелодраматический изменник Джованни Бандини (измене которого приписывают падение Флоренции), ни даже Франческо Ферруччи, капитан Флорентийской республики, этот Гарибальди XVI в. Героиня здесь сама Флоренция, остававшаяся в рассказываемую эпоху такой же, какой она была в лучшие годы процветания итальянского муниципального быта – «пирамидой, в основании которой стоят Якопо Нарди, защищающий с дюжиной безоружных ребят (giovini) ратушу против войск Медичи, Микеланджело Буонаротти, собственноручно копающий ров вокруг укреплений, созданных по его плану, подчиняющий сознанию обязанностей гражданина свою гениальность; а на вершине – робкие старцы della Signoria [106] , забывшие, что есть на свете неподдельный энтузиазм, рыдающие при восторженных речах гонфалоньера Кардуччо, готовые на уступки, на признание правления оптиматов, лишь бы сохранить на плечах свои старческие головы и удержать свои не менее пустые, не менее дряхлые привилегии».
106
Синьория – орган самоуправления.
«Моему роману (мы опять цитируем самого автора) следовало быть народной эпической поэмой, а потому я решился на место той бледной личности, вокруг которой романисты школы Вальтер Скотта обыкновенно группируют все события, поставить целый народ, национальную идею».
Эпоха, которую выбрал Гверраци, представляла ему все, что он только мог пожелать, чтобы выставить свой художественный прием в наиболее выгодном для него свете. Падение итальянской муниципальности представляет собой именно один из исторических моментов, полных невыдуманного, живого, быстро развивающегося, чисто драматического интереса. Люди особенно мощного закала, восприимчивые, деятельные на добро и на зло, группируются блестящей плеядой в обоих лагерях. Карл V, папа Климент VII, Филипп Оранский, Бандини; а со стороны Флоренции – Ферруччи, Кардуччо, Данте Кастильоне, Микеланджело, и главнейшим образом народ – popolo magro гвельфских муниципальных республик, – этот своеобразный исторический элемент, который не имеет себе элемента ни в одной европейской истории. Эффектность неравной борьбы, в которой город, имеющий всего 7000 жителей, отвыкших от войны, поглощенных торговой деятельностью, – держится один против сильной лиги папы и императора, – эффектность эта, еще более усиливается тем трагическим значением, которое имело падение Флоренции для Италии вообще. С падением Флоренции гражданская жизнь Италии кончилась. Осталось много порывов прекрасных, великодушных порывов, но разрозненных, почти не имевших смысла в самой Италии, где их никто не оценил и не понял. И после этого много итальянских имен прославились в науках, в художествах, подвинули вперед общеевропейское развитие; но все это не находило отзыва в самой Италии. Ее пьеса была сыграна, занавес опущен. Крепкие руки держали его, и антракт продолжался более двух веков: до самого наполеоновского вторжения.
Пересказать содержание разбираемого романа чрезвычайно трудно: пришлось бы перечислять разрозненные эпизоды последнего момента трагической борьбы, итальянской муниципальной борьбы против общеевропейского унитарно-государственного и авторитетного строя. Ряд превосходно начерченных исторических картин составляет главнейшую прелесть особенно начала «Осади Флоренции». Во второй его половине становится уже чересчур очевидно, что автор оставил свой план создания художественно-народной эпопеи и торопливой рукой набрасывает краски, спеша создать свою «дикую бурю», которая должна рассеять и освежить уже чересчур сгустившуюся миазматическую атмосферу. И эта торопливость исполнения портит не одну только художественную сторону произведения: инстинкт необузданной мести, преобладающий во второй части сочинения, вводит Гверраци в противоречие с самим собой, заставляет его платить непомерную дань той итальянской патриотической исключительности, против которой он восставал всей своей предыдущей и значительной частью своей последующей деятельности. Здесь встречаются дикие личности в роде Мортичино дельи Антинори. Если в лице изменника Джованни Бандини Гверраци (по его собственному толкованию) хотел доказать, «до чего доводит слепая ярость, когда она направлена против родины», то в лице Мортичино он, может быть неумышленно, показал, что это качество немногим похвальнее и в том случае, когда она находит себе оправдание в огуловом всеобщем патриотическом настроении. Обычный и основной гуманизм Гверраци во второй части «Осады Флоренции» заявляет себя только тем, что не допускает автора увлечься подобными зверскими проявлениями даже в сочувственном ему лагере: он не прикрашивает их, не идеализирует, а просто поставляет их на вид читателю во всей их возмутительной наготе.
В первой главе романа Гверраци вводит читателя в комнату умирающего Макиавелли, которого он заставляет перед смертью говорить очень длинную поучительную речь, собравшимся вокруг него друзьям. Друзья эти – Ферруччо, которому он, как достойнейшему, препоручил своего сына Вико; Данте Кастильонский; монах фра Бенедетто Фойянский, ученик Савонаролы; Мартелли и поэт Аламанни, только что вернувшийся из изгнания – все, игравшие очень важную роль в политических событиях, последовавших немедленно за смертью Макиавелли во Франции. Заставлять умирающего дряхлого старика говорить в течение нескольких часов сряду, цитировать целые страницы из своих сочинений, – конечно, большой промах в романисте. Но Гверраци до такой степени верно передает существенный характер знаменитого секретаря Флорентийской республики, которого жизнь и воззрения опередившие свой век своей трезвой реальностью, были столь дурно поняты и подали повод ко многим нелепым подозрениям и обвинениям, что читатель, пораженный этой высшей правдой, даже и не замечает романической натяжки. Макиавелли перед смертью забывает все и помнит только Флоренцию, над которой уже готова разразиться гроза. Те слова, которые говорит он перед смертью своим друзьям, выясняют его характер и его сложную политику несравненно лучше, чем могли бы сделать целые тома критических рассуждений и исследований. Кроме того, они знакомят читателя с эпохой действия, заставляют его с живым интересом следить за дальнейшим ходом событий, решающих судьбу муниципально-республиканской Италии, и которые Макиавелли предвидел. Затем вы уже как с знакомыми встречаетесь с героями этой гигантской борьбы, хотя бы встречали их имена первый раз на страницах «Осады Флоренции»… И до самого конца длинного романа вы видите перед собой образ Макиавелли, совмещающего в себе одном всю мудрость последних лет итальянской муниципальной истории, умирающего в то самое время, когда он всего нужнее для отечества…
Эта первая глава служит вместо пролога, несравненно более удачного, чем насыщенная лирическая интродукция, которой Гверраци счел за нужное снабдить свой роман. Затем он уже прямо переходит к самому эпизодическому ходу драмы. С необыкновенной живостью он рассказывает взятие Прато и Вольтерры флорентийскими войсками, постыдное бегство из-под Ареццо комиссара республики, внутренние раздоры между смелой молодежью и робкими старейшинами, народное воодушевление и трусливую уступчивость оптиматов, глубокомысленные совещания отцов отечества, кончающиеся тем, что последние войска республики препоручаются хитрому Малатесте Бальоне, кондотьеру из Перуджии, между тем как флорентийский капитан Ферруччо, кумир народа и молодежи, устраняется под всевозможными предлогами и вынужден с горстью голодного войска блуждать по окрестностям, тщетно проповедуя одноплеменным городам тут в первый раз возникшую в нем мысль национального единства Италии… Пылкое увлечение борьбой низших классов, женщин и детей; всесторонний патриотизм Микеланджело, то скульптора, то посланника, то поэта и музыканта, то военного инженера; Климент VII, – лисица в папской тиаре, и Карл V, которого страх перед Лютером повергает на колени перед только что ограбленным его войсками святым отцом; грубая крестьянка, приводящая двух последних своих сыновей-подростков, на место двух старших, только что убитых на городской стене: все оживает под страстной кистью Гверраци, освещенное каким-то особенным светом, согретое его внутренним огнем.
В «Осаде Флоренции» Гверраци предположил себе развить одну прекрасную и благородную мысль, совершенно новую в историческом романе. Одно это уже ставит его произведение несравненно выше лучших романов Манцони и его школы, проповедующих тоже возрождение, эмансипацию, нравственное улучшение народа. Но они не идут дальше сферы узко-индивидуальной и семейной. Гверраци в своей «Осаде Флоренции» проповедует то же самое, но гораздо энергичнее и полнее. Он забывает индивидуумов и сословия и обращается к народу, к обществу. Он хочет освободить его не от случайного внешнего врага, а от собственной близорукой разобщенности и расчетов, парализующих его силы. Из состояния кичливой пассивности, он призывает его к деятельности во имя отечества и гражданской свободы. Он не льстит ни сильным, ни слабым; не обманывает никого сладостными надеждами. Пропаганда его сурова и скептична при всей своей страстности и восторженности. Единство Италии не рисуется у него, как у Мадзини, например, лучезарной обетованной обителью, в которой найдут себе разрешение все томления и невзгоды отдельных личностей и целого народа. Он не становится в положение пророка; для этого, кроме горячей любви, нужна еще детская, наивная вера. Ее нет у Гверраци. Он слишком человек своего времени. Самый страстный его патриотизм имеет своим основанием рассудительный реализм Макиавелли, буквально возрожденный в Италии его «Осадой Флоренции», а не мадзиниевскую веру в призвание страны.
Говорят, старик Манцони плакал, читая некоторые страницы «Осады Флоренции». Действительно, страстное негодование внушает иногда ее автору порывы неподдельного, высокого лиризма. Но общий тон этого сочинения остается все же тоном рассудительного скептицизма с сильной примесью раздражения и желчи. Сидя один в своей маленькой келье в форте делла Стелла в Порто-Феррайо (на о-ве Эльбе), он с проницательной злобой смотрит на Италию и видит с одной стороны ее поработителей, с другой – переродившихся из граждан великой демократической республики смирных подданных смирного Леопольда. Все дальнейшие соображения и помыслы уходят у него на задний план перед этой картиной. В летописях Нарди, в «Storie fiorentine» своего учителя Макиавелли, он ищет не идеалов общественного устройства, а только образов или картин, которые бы еще ярче оттенили своим сопоставлением с ними современный гражданский разврат. Он призывает в возрождение во имя мщения, тогда как за несколько лет перед тем он сам говорил: «если Италии суждено возродиться, то, конечно, не во имя ненависти или мщения». Теперь он ведет другую речь: «вы слишком страдали», – говорит он своим итальянским согражданам, – «вынести больше вам не под силу; значит, вы победите».