Последняя сказка братьев Гримм
Шрифт:
Особенно был ей памятен один вечер в квартире на Леннештрассе, их первой квартире в Берлине, когда ей было не больше восьми. Направляясь спать и проходя мимо кабинета дяди, она поскользнулась и упала. Он вышел к ней подрагивающей стариковской походкой, словно бобер, потревоженный в логове. «Сказку, сказку, сказку!» — всхлипывала она, едва ли ее ожидая. Присев на корточки, он поднял ее маленькую тряпичную обезьянку, улыбнулся и принялся рассказывать одну из своих историй-предостережений.
«Вначале, — сказал он, — Создатель отмерил равный промежуток жизни всем тварям: тридцать лет. Ни днем больше. Но осел пришел к Нему и сказал: „Не по силам мне тридцать лет таскать тяжести!“ — ну и Создатель забрал у него восемнадцать лет. Затем пришла собака и сказала: „Тридцать лет для меня слишком. Что я буду делать, если у меня откажут ноги, или я не смогу больше лаять?“ И Создатель забрал у нее двенадцать лет. Затем пришла обезьяна. — Он потряс игрушкой перед своим лицом. — И обезьяна сказала: „Мне тридцать лет не нужно. Разве я смогу развлекать народ своими проделками так долго?“ И Создатель забрал у нее десять лет.
Об этом прослышал человек и, не в пример животным, захотел жить дольше,поэтому пошел к Создателю и сказал: „Отдай мне те годы, которые забрал у других“. И Создатель так и сделал, и этим объясняются семьдесят лет жизни человека. Первые тридцать лет — это годы самого человека, когда он здоров и счастлив, но они быстро пролетают. Следующие восемнадцать лет — годы осла, когда на плечи ложится одно бремя за другим, а все, что он получает за верную службу, — это палки и пинки. Затем приходят двенадцать лет жизни собаки, когда человек бродит из угла в угол и может только рычать беззубым ртом. И наконец, десять лет обезьяны — конец жизни, — он снова потряс игрушкой, но не так задорно, — когда человек в своем слабоумии способен лишь на глупости, которые заставляют над ним смеяться даже детей».
Августа мысленно улыбнулась воспоминаниям. Как и многие его истории, эта немного ее расстроила. А он сидел рядом, чем-то похожий на эльфа, и думал бог весть о чем, мысленным взором обозревая свою родину, на восемь лет пережив возраст обезьяны и при этом обладая все таким же острым умом, как и прежде. По ней так даже чересчур острым. А ведь она сама уже вступила в ослиную жизнь!
— Фрейлейн Гримм, — пробормотал Куммель, возвращая ее к реальности. — Уже за полдень.
Она обернулась и увидела, что слуга спустился с холма, где с разрешения Гримма выкурил несколько трубок. Он протягивал ей часы на цепочке, которые носил ее отец в кармане на поясе брюк.
— Если желаете пообедать плотнее перед отъездом в Штайнау, может, не стоит здесь засиживаться?
Она улыбнулась, прикрыв глаза от солнца, и удивилась, что слуга намекнул об этом ей, а не Гримму, хотя испытала нелепое удовольствие, что к ней обратились прежде, чем она заговорила сама.
— Да, конечно, спасибо.
Уже поднявшись, она с опозданием увидела, что Куммель подает ей руку, на которой отчетливо была видна темная вена. Так часто выходило с этим лакеем, которого мать позаимствовала у семейства Дресслер во время путешествия по Умбрии. Он обладал таким умением сливаться с окружающей обстановкой и в доме, и за его пределами, что временами казался не более заметным, чем колечко дыма из его трубки. В этом отношении мать была права, утверждая, что его присутствие не скажется на времяпрепровождении Августы с Гриммом — но с другой стороны, мать и понятия не имела, зачем Августе понадобилась эта поездка.
Гримм тоже поднялся сам. «Мы ткем, мы ткем…» [1] Августа слышала, как он пел себе под нос. Откинув с лица седой завиток, прищурившись, он посмотрел на восток, на горизонт, очерченный кронами деревьев, — туда они отправятся днем.
— Хех! — Он улыбнулся, пожимая плечами, пока пиджак не сел так, как ему хотелось. — Скоро пора будет вновь оставить дом.
Глава четвертая
1
«Wir weben, wir weben», рефрен стихотворения Г. Гейне «Силезские ткачи» (Die schlesischen Weber).
Мать позвала Старшего в свою комнату на пятую ночь после родов.
— Тебе пора уходить, — сказала она, не поднимая глаз. Она стояла перед прялкой, рассеянно качая ногой колыбель, которую он сколотил несколько недель назад. — Ты достаточно взрослый, ты мужчина во всех отношениях. Тебе пора идти своим путем.
Хотя было уже поздно, он думал, что мать хочет, чтобы он ушел немедленно. И он был готов уйти; в глубине души он всегда был к этому готов. Но услышать наконец такие слова было для него потрясением. Он прислонился к дверному косяку в ожидании подробных указаний.
— Может быть, ты уже не вернешься, — сказала она, пожав плечами. Качая новорожденного, она сидела полуотвернувшись. Седые волосы, распущенные перед сном, скрывали ее лицо, а голос звучал неровно. Возможно, она глотала слезы; возможно, удерживала одну из своих горьких, обнажающих зубы улыбок. В последнее время ничего из того, что ее касалось, нельзя было предсказать, и он опасался, что от жизненных тягот пострадал ее рассудок.
— Может, когда ты обнаружишь, что находится там, вне дома, — продолжала она, — ты и не захочешь вернуться.
— Нет, — сказал он, с трудом сдерживая слезы. — Это мой дом. И всегда им будет.
Не в силах сказать больше, он уставился на синюю огрубевшую кожу на ее пятках, под обтрепанным краем ночной сорочки. Ее ноги никогда не были теплыми, как и руки, которые, сколько он себя помнил, были при прикосновении холодны, как черепица. Знаешь, есть ведь и другие миры.Он снова подумал, что она как-то перешла в этот мир из другого и, зная о многом куда лучше, не представляла, как заставить кровь бежать резвее в этих печальных обстоятельствах.
— Ты Старший, — сказала она. — Тебе приходится. Был бы жив Фридрих, тогда, конечно, ушел бы он.
— Я знаю. Не стоит объяснять.
Спазмы сводили желудок оттого, что он слышал отчаяние в ее голосе. Она так много потеряла той ночью, когда умер Фридрих, ибо ее первый дом сгорел тогда за несколько часов.
— Я знаю, нас теперь слишком много. Правда, я понимаю.
Но он так говорил лишь ради нее. Он брал от семьи гораздо меньше, чем отдавал. Он был скорее слугой у домашнего очага, чем сыном в доме, и не знал, справятся ли они без него. Но вера в мать была в нем неколебимой. У нее были свои резоны; она всегда хотела для него лучшего. И она назвала его мужчиной. Это его обрадовало.
— Скажи, мама, куда мне идти.
— Во дворец, — тотчас ответила она, повышая голос; потревоженный ребенок в колыбели начал хныкать.
Он знал, о каком дворце речь. Дворец был только один: Розового Короля на востоке. Но впервые он подумал о том, как же ему туда добираться, через лес.
Он смотрел, как мать наклоняется, устало берет хнычущий сверток и садится на стул у прялки, по-прежнему не глядя на него. Она отвернула уголок, закрывавший личико ребенка, и приложила крохотный морщинистый ротик к своей груди.
Он не мог помочь этому ребенку, как и всем остальным.
— Он похож на Фридриха, — наконец сказала мать. — Да, на Фридриха. — Она вздохнула, отбрасывая назад волосы, и продолжала, будто обращаясь к прялке: — Ты должен пойти во дворец, чтобы увидеть королевскую дочь.
— Ту, на праздновании рождения которой ты была?
— Да. Она должна быть уже готова.
— Готова?
— Для того, кто придет, когда настанет время.
— И что тогда? Что я скажу? У тебя есть к ней послание?