Последняя война
Шрифт:
Ирина Ивановна приготовила ужин - картошка, по ломтику хлеба и чай без сахара. Ужинать перешли в соседнюю комнату. Учительница, когда сняла полушубок, оказалась, несмотря на зимнее время, в легкой беленькой блузке. Вся она была крепенькая, юная и какая-то, черт ее разберет, то ли с придурью, то ли с великой душой русской женщины. Вы, говорит, давайте в кальсонах к столу, одежку вашу я потом прожарю. Если вы, говорит, стесняетесь, товарищи, то напрасно. Стесняться будем после войны.
– Откуда у вас это белье, дорогая?
– спросил Гога, держа в уме, конечно, другой вопрос.
– От мужа, - ответила Ирина Ивановна.
Она поднялась, взяла с комода карточку в деревянной рамке и поставила на стол.
– Правда, он у меня некрасивый, вы на это не обращайте внимания. В жизни он совсем другой. Воюет, а может, как и вы... Ну, ладно, пейте чай.
– Она убрала карточку на место и потом почему-то шепотом, как заговорщица, спросила: - А вот вы скажите, товарищи, какое сегодня число?
Гога посмотрел на Славку, Славка посмотрел на Гогу. Они не знали, какое сегодня число.
– Я не осуждаю вас. Сегодня седьмое ноября. А где я была? Вот где. Я слушала по радио трансляцию с Красной площади, с парада, и речь товарища Сталина.
– А говорят, Москву сдали, - вырвалось у Славки.
– Говорили, - сказала Ирина Ивановна.
– Нет, товарищи, ничего подобного. Парад был.
– Что говорил товарищ Сталин? Расскажи, дорогая...
Вот это да... Вот это действительно да! Сталин... Парад. Вот это да...
7
Легли на полу в первой комнате. Славка не спал дольше Гоги, дольше Ирины Ивановны, которая лежала в соседней комнате, Славка старался перебороть сон и тогда, когда ему уже хотелось спать, когда рядом уже посапывал Гога, когда из соседней комнаты перестали слышаться редкие вздохи, шорох постельного белья или скрип кровати, оттого что Ирина Ивановна, видно, переворачивалась с одного бока на другой, а может, перекладывала руку или ногу с одного, належанного, места на другое, свежее, еще не належанное.
Славка не очень-то понимал, зачем это он ломает свой сон, зачем затаивает дыхание и ждет, когда послышится вздох из соседней комнаты, или шорох, или скрип кровати. Каждый раз, когда он улавливал это, сердце его начинало стучать в натянутое до подбородка одеяло. Странно получалось. От новостей учительницы, от рассказа о параде на Красной площади и речи товарища Сталина, от самой учительницы с тех пор, как она обогнала их в лесу и так удивительно просто обратилась к ним, и до последней минуты, когда сидела с ними в беленькой кофточке со своими теплыми и какими-то близкими, без всяких препятствий, глазами, со своими ямочками на щеках и на локтях, со своим нежным смехом, наконец, со своей придурью или непонятным величием русской женской души, - от всего и еще оттого, что она лежала сейчас за полуотворенной дверью в своей постели и руки ее, ноги и грудь, наверно, были совсем голые, - Славке было невыносимо. Так невыносимо ему было первый раз в жизни. Не дыша выпростал ноги из-под одеяла, не дыша поднялся, медленно, по частям распрямляя свое тело, подошел на цыпочках к двери. Еще немного отвел полуотворенную створку и теперь обоими глазами стал вглядываться в сумеречный угол, где стояла кровать Ирины Ивановны и где - он теперь уже хорошо видел - лежала она сама. Слева от спинки кровати было окно, поверх занавески виден был белый снег в палисаднике. Ирина Ивановна лежала на спине, но голова ее была чуть повернута, так что правой щекой она прислонялась к подушке. В сумеречном белом мерцании лежали затейливые, загадочные тени, что-то угадывалось там, обрисовывалось, а потом опять как бы исчезало, растворялось. Стоял Славка в растворе дверей и вглядывался, словно гвоздями приколотили его к порогу, не мог переступить его. В горле пересохло, дышать даже ртом становилось трудно. Наконец отступил назад, постоял немного в нерешительности, потом торопливо, но осторожно вернулся на свое место. В комнате было натоплено, но Славку лихорадило под одеялом. Несколько раз он снова порывался встать и пройти туда, прямо к ней, к Ирине Ивановне, но не мог. Потом подумал, что завтра ему будет хорошо оттого, что не переступил порог. Это его утешило и помогло уснуть.
– А вы, товарищи, спать, оказывается, любите, - сказала Ирина Ивановна утром, заметив, что товарищи уже не спят, а лежат с открытыми глазами.
– На войне много спать нельзя.
Чай стоял на столе, одежка товарищей была прожарена, ее приятно было взять в руки и надеть на себя. Сели к столу, стали есть картошку, запивать чаем без сахару. Славка тихонько следил за Ириной Ивановной, за каждым ее движением, был грешен перед ней и чист, и ему было грустно уходить отсюда, оставлять Ирину Ивановну.
8
– Слава, тыше шяг, - жалобно говорил Гога, до смерти устав шагать по глубокому снегу. Он шел сзади, то и дело подтягивая к носу сползавший шарф, тяжело пыхтел, но старался не отставать.
– Ну, - повернулся Славка, - устал?
– Что значит устал? Это, слушай, совсем не так называется. Зачем бежать? Зачем ничего не видишь? Не видишь, какой снег, какой белый снег.
– Я вижу, Гога, но мы не можем всю жизнь идти. Надо уже быть где-нибудь.
– Нет, дорогой. Ты посмотри, какой большой снег. Совсем нет никакой войны.
Снега лежали и в самом деле чистые и глубокие, и дорога под ними спала непробудным сном, и лес вдали чернел в серебре, все так, но Гога говорил об этом, явно выгадывая время, чтобы постоять и отдохнуть. Славка оказался намного выносливее своего друга, и это вызывало в нем прилив новых сил. Рядом с этим Гогой ему было приятно - он тайно и непривычно для себя гордился этим - было приятно чувствовать себя мужчиной, который может все вынести и быть при этом опорой и поддержкой для слабого.
Они шли с утра до вечера, ночевали по деревням, потому что зима устоялась лютая. Поднимались рано, благодарили хозяев за хлеб-соль и отправлялись в путь.
Сегодня ночевали в дурном доме, у двух дурных баб - одна здоровенная, годов под сорок, другая и вовсе старуха. Сперва, с вечера, были добрыми, приветливыми, ужин развели, тара-бары всякие, разговоры.
– Слава, что ль?
– говорила старуха, обращаясь к Славке.
– И чего тебе итить, Слава. Ну, идешь, идешь, а туда же придешь. Оставайся за мужика у нас, будешь с Марьей жить, будешь хозяином полным, и всем твоим хождениям конец.
Здоровенная Марья скромно поджимала губы, опускала глаза и явно ждала ответа.
– Вы с ума сошли, - Славка отложил вилку в сторону и готов был встать. Неужели это ему, Славке, говорят такое? Гога, наклонив голову, жевал картошку, кашлял.
– Зачем же, Слава, - снова говорила старуха, - сразу людей обижать? Мы ведь к тебе по-хорошему и не навек оставляем. Детей не наживете, значит, к своей женке вернесси, как замирение выйдет.
– Никакой у меня женки нет, и вообще прекратите это, - обижался Славка. А Марья, чуть отодвинувшись от стола, все сидела в такой же выжидательной, скромной, но и гордой позе: не такая я все же, чтобы гребовать мною.
– Все вы нынче неженатые, - продолжала старуха.
– И обижаться не на что. Хочешь живым остаться, так слухай, что говорят тебе люди, дело тебе говорят. Другой бы спасибо сказал. Может, Слава, с дружком неохота разлучаться? Оставляй дружка, ты хозяин.
– Старуха посмотрела на Гогу и сморщилась.
– Уж больно дружок твой страшон, и зовут как-то не по-людски. Гога, что ль? И чего ты, Гога, так страшон?
– Я не страшон, дорогая бабушка, - ответил Гога, - очень даже не страшон.
– Ну, уж оставь, нам-то лучше знать.
Марья тяжело вздохнула, и груди ее, обтянутые кофтой, поднялись над столом.
Когда стелили постели, старуха спросила, повернувшись к Славке:
– С Марьей ляжешь аль отдельно?
– Отдельно, - сказал совсем убитый Славка.
Утром все было по-другому. Марья ушла к скотине и не возвращалась. Старуха то и дело входила и выходила, хлопала недовольно дверью, молчала, злыми глазами глядела только в землю. Славка понял, что на завтрак они рассчитывать не должны, а когда старуха, проходя мимо них, топтавшихся в ожидании, проворчала: "Шляются тут всякие", он натянул шапку и сказал: