Посмертно подсудимый
Шрифт:
После выхода из печати «Истории Пугачевского бунта» в 1835 году в журнале «Сын Отечества» на нее была опубликована анонимная рецензия (считается, что ее автором был В. Б. Броневский – член Российской академии наук, автор «Записок морского офицера», «Истории Донского войска» и других литературно-исторических материалов). В ней рецензент высказал мнение о том, что обширные примечания к первой главе «Истории…» не имели никакой нужды». Пушкин в своей статье «Об истории Пугачевского бунта», напечатанной им в третьем номере «Современника» за 1836 год, отвечал рецензенту, что первая глава «Истории…» с действительно обширными примечаниями к ней необходима для «совершенного объяснения Пугачевского бунта».
Как известно, вначале восстание Пугачева имело громадный успех, крепостное право и самодержавие получили ощутимые удары, моментами само их существование находилось под угрозой. Пушкин тщательно выясняет причины такого успеха восставших. Решающее значение в этом, по мнению поэта-историка, сыграло непрерывное расширение социальной базы восстания. К восставшим казакам присоединились и «работные люди» уральских заводов, и угнетенные национальности Урала и Заволжья, и, главное, крепостные крестьяне. «Весь черный народ был за Пугачева. Духовенство ему доброжелательствовало… Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства» (8, 363). Все эти огромные массы людей шли за Пугачевым, так как он давал им вольность, истреблял ненавистный для них дворянский род, отменял различные крепостные и иные повинности. Исследуя как причины восстания, так и его ход, поэт пришел к выводу об исторически-классовой закономерности крестьянских восстаний, как и вообще угнетенных классов против власть имущих. К этому его привело не только изучение отечественной истории, но и ознакомление с ходом революционных событий 1830–1831 гг. во Франции, современных ему холерных бунтов русских крестьян, очевидцем которых был он сам.
Вместе с тем Пушкин отчетливо видел и трагический характер русского крестьянского бунта. В первую очередь, его стихийную и неуправляемую жестокость и беспощадность. Ненависть крестьян к помещикам реализовывалась в том, что первые громили и жгли помещичьи усадьбы, жестоко истребляли дворянский род. Так, заняв, например, Саратов, «Пугачев повесил всех дворян, попавших в его руки, и запретил хоронить тела» (8, 262). Ничем в этом отношении не отличались и действия дворянских карателей. «…Михельсон пошел к Казани. Навстречу ему поминутно попадались кучи грабителей, пьянствовавших целую ночь на развалинах сгоревшего города. Их рубили и брали в плен» (8, 247). В авторских «Замечаниях о бунте», завершающих историческое повествование, Пушкин сообщал читателям: «Казни, произведенные в Башкирии генералом князем Урусовым, невероятны. Около 130 человек были умерщвлены посреди всевозможных мучений! Остальных человек до тысячи… простили, отрезав им носы и уши» (8, 361).
Эта общая жестокость приводила к вседозволенности, пробуждению диких и страшных инстинктов. Эта разрушающая стихия грозила не только культуре страны, но и существованию России как государства. Все это очень тревожило Пушкина, требовало не только объяснений, но и поисков выхода из создавшегося положения. Он видел, что ни правящий класс, ни правительство не сделали никаких выводов из этой страшной крестьянской войны. Все основные причины, вызвавшие ее (крепостное право и беззаконие помещиков по отношению к крестьянам), сохранились в неприкосновенности. Правительство старалось забыть уроки пугачевского восстания. В народе же, как удостоверился в этом поэт, память об этих событиях была жива. Пушкин и заканчивает «Историю Пугачева» именно противопоставлением памяти имущих и неимущих классов о Пугачеве. «В конце 1775 года обнародовано было общее прощение и поведено все дело предать вечному забвению. Екатерина, желая истребить воспоминание об ужасной эпохе, уничтожила древнее название реки, коей берега были первыми свидетелями возмущения. Яицкие казаки переименованы в уральские, а городок их назвался сим же именем. Но имя страшного бунтовщика гремит еще в краях, где он свирепствовал. Народ живо еще помнит кровавую пору, которую – так выразительно – прозвал он пугачевщиною» (8, 274).
Завершение работы над историческим трудом не исчерпало интереса поэта к пугачевской теме. Очевидно, это событие российской истории требовало и своего художественного воплощения, что нашло выражение в романе «Капитанская дочка». Его замысел возник у поэта давно. Первый набросок им был сделан еще летом 1832 года. Однако требование исторической правды едва ли не вынудило поэта прервать работу над романом и окунуться в чисто историческое исследование (изучение документов, встреч с оставшимися в живых свидетелями восстания, посещением городов и станиц, где проходила недавняя крестьянская война). К написанию романа Пушкин вернулся вновь лишь в конце 1835 и закончил его 19 октября 1836 г. Основная государственно-политическая концепция автора в романе та же, что и в его историческом труде. Это концепция «русского бунта, бессмысленного и беспощадного», неизбежности крестьянских волнений в крепостнической России и невозможность какого-либо компромисса либерального дворянства с крестьянской революцией.
Однако «История Пугачева» – научное историческое исследование, а «Капитанская дочка» – художественное произведение, роман. Поэтому и главные государственно-политические вопросы, интересовавшие поэта в пугачевской теме, в романе выражены иногда несколько иначе. В первую очередь это касается художественного воплощения образа самого Пугачева. Автор не побоялся сделать этот образ симпатичным для читателя, наделив его и умом, и широким характером русского человека, и способностью быть не только жестоким, но и милосердным. По этому поводу может быть несколько преувеличенно, но, в принципе, верно, заметила Марина Цветаева, что у Пушкина есть два Пугачева: «Пугачев «Капитанской дочки» и Пугачев «Истории Пугачевского бунта». Цветаева изумлялась тем, «как Пушкин своего Пугачева написал – зная? Было бы наоборот, то есть будь «Капитанская дочка» написана первой, было бы естественно: Пушкин сначала своего героя вообразил, а потом узнал (как всякий поэт в любви). Но здесь он сначала узнал, а потом вообразил». [294] По нашему мнению, прав Н. Скатов, который не удивляется этому, а доверяется логике самого Пушкина, для которого было естественно вначале узнать Пугачева, то есть изучить его образ с позиции историка-исследователя, а потом, уже на основании исторической правды, художественно вообразить его. [295] Тем не менее мы считаем, что внутреннее отношение самого Пушкина к личности Пугачева в процессе работы над «Историей» и над романом не менялось. Поэт и в ходе исторического поиска никогда не преувеличивал свирепости характера Пугачева и не отказывал ему в положительных человеческих качествах. Лучше всего об этом говорят строки его стихотворного послания Денису Давыдову, отправленного ему вместе с «Историей Пугачева»:
294
Цветаева М. Проза. Кишинев, 1986. С. 392, 398.
295
См.: Скатов Н. Русский гений. М., 1987. С. 325.
И хотя это послание было написано в 1836 году, тем не менее поводом к его написанию послужила передача герою Отечественной войны 1812 года (Д. Давыдову) именно исторического повествования, а не романа. Следовательно, из «Историй Пугачева» Денис Давыдов должен был сделать вывод о Пугачеве как о «казаке прямом» и «лихом уряднике» в партизанском отряде «отца и командира». Признаемся, что это высокая оценка нравственного образа Пугачева и его личности. Поэт уверен, что при других обстоятельствах Пугачев стал бы не мятежником, «не кровавым Пугачевым», а национальным героем, храбро защищавшим Родину от иноземных захватчиков.
Очень важным в понимании государственно-правовых взглядов Пушкина является изучение его неопубликованной при жизни статьи «Александр Радищев» и его же незаконченного «Путешествия из Москвы в Петербург». Первая завершена в начале апреля 1836 года и предназначалась для третьей книги «Современника», но была запрещена цензурой и лично С. С. Уваровым. Вторая статья начата в начале декабря 1833 года и писалась до апреля 1834 года. В январе 1835 года поэт вернулся к работе над статьей, но так и не закончил ее.
Следует отметить, что интерес Пушкина к Радищеву и его «Путешествию из Петербурга в Москву» возник еще в лицее и не ослабевал на протяжении всей жизни. Следы знакомства с именем Радищева и его запрещенной книгой видны уже и в юношеской поэме «Вова» (1815), и в оде «Вольность», которая, по сути дела, была написана в подражание Радищеву. В письме к А. А. Бестужеву от 13 июня 1823 г. Пушкин возмущался: «Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? кого же мы будем помнить?» (10, 61). Если же учесть, что в черновом варианте «Памятника» поэт подчеркнул влияние Радищева на гражданственность собственной поэзии, то можно сказать, что Пушкин начал с Радищева, им же и закончил свою поэтическую песнь.
Сопоставление обеих статей позволяет предположить, что работа над ними шла едва ли не параллельно. Более того, по нашему мнению, статья «Александр Радищев» выглядит как своего рода предисловие к «Путешествию…». Можно предположить, что в замыслы Пушкина входило создание одной большой работы о Радищеве и его запрещенной книге. Попытка же опубликования статьи «Александр Радищев» была для него пробным камнем в отношении возможного цензурного разрешения И в этом случае ее можно рассматривать не только как предисловие к последующему, более полному разбору радищевского «Путешествия…», но и как «выжимки» из всего уже вчерне написанного поэтом о Радищеве. Предполагаемая нами логика автора: авось удастся «уломать» цензуру и сделать в этом отношении первый шаг; после этого сделать второй шаг куда легче.
Обратимся, однако, непосредственно к первой статье, официально представленной на цензуру автором, к статье «Александр Радищев». В ней Пушкин осуждает Радищева и считает написание им своей книги ни много ни мало как преступлением. «Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извиняемым, а „Путешествие в Москву“ весьма посредственною книгою» (7, 354). Решительная оценка и решительное осуждение, чуть ли не полное единодушие с официальным отношением к Радищеву и его книге. Чем же тогда он не угодил верноподданной цензуре? Почему сам министр народного просвещения, редкий реакционер С. С. Уваров не пропустил в печать эту статью? Не возражал же он против таких оценок Пушкина? Конечно же нет. И в этом случае, как нередко уже бывало и раньше, поэт и здесь не смог, по его выражению, «упрятать всех моих ушей под колпак юродивого». Что же так насторожило проницательного министра-цензора? По всей видимости, просто-напросто не поверил этой пушкинской оценке. Да и как можно было поверить, если этой краткой (буквально в несколько строк) весьма осуждающей оценке предпослана основательная биография политического преступника и автора посредственной книги. Явное противоречие. Осуждает автора противоправительственной книги и привлекает внимание к именам и идеям французских просветителей – идеологов французской революции Гельвеция, Вольтера, Дидро и Руссо, в чьих трудах, по мнению Пушкина, «легкомысленный поклонник молвы видит» ни много ни мало как «цель человечества и разрешение великой загадки» (7, 351). (Кстати сказать, упоминаемый Пушкиным и запрещенный в России трактат Гельвеция был издан на русском языке лишь в 1917 г.) Другое противоречие. Автор считает Радищева политическим преступником и вовсе не великим человеком и в то же время отмечает, что его способности (государственные) были оценены даже самой государыней (Екатериной II), что, «следуя обыкновенному ходу вещей, Радищев должен был достигнуть одной из первых ступеней государственных» (7, 352). Удивительное противоречие! Автор осуждает написание Радищевым своей книги как преступление и одновременно едва ли не восхищается его смелостью именно в этом: «Мелкий чиновник, человек безо всякой власти, безо всякой опоры, дерзает вооружиться против общего порядка, противу Екатерины!» (7, 353). Один восклицательный знак чего стоит. Вот они, «уши», выглядывающие из-под «колпака юродивого». Автор называет крамольное радищевское «Путешествие…» «весьма посредственною книгою», говорит о том, что ее «первые страницы чрезвычайно скучны и утомительны», считает слог книги «варварским», однако находит в своей статье место для целой главы радищевской книги («Клин»). Опять противоречие. Автор статьи осуждает Радищева за то, что тот «как будто старается раздражить верховную власть своим горьким злоречием», вместо того чтобы указать ей «на блага, которые она в состоянии сотворить». Он осуждает «бунтовщика хуже Пугачева» за то, что тот «поносит власть господ как явное беззаконие» и считает, что тому вместо этого надо «было представить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян». Однако чуть раньше, в этой же статье, Пушкин, как будто не зная, о чем он будет писать несколькими строками ниже, сообщает читателю о том, что Александр I определил Радищева в комиссию составления законов и приказал ему изложить свои мысли касательно некоторых гражданских постановлений. Радищев в точности последовал императорской воле, «вспомнил старину и в проекте, представленном начальству, предался своим прежним мечтаниям». Что из всего этого вышло, Пушкин также откровенно сообщает читателю. Как известно, Радищев, поняв, что и этим мечтам (так настойчиво подсказываемым ему спустя десятилетия после его смерти Пушкиным) сбыться не суждено, покончил жизнь самоубийством. И произошло это не в царствование Екатерины II, не во времена действий строгих (не изменявшихся со времен Петра I) законов, а во времена «смягченные», «в царствование Александра, самодержца, умевшего уважить человечество». Пушкин упрекает Радищева за то, что тот «злится на цензуру», и опять считает, что тому «лучше было бы потолковать о правилах, коими должен руководствоваться законодатель, дабы, с одной стороны, сословие писателей не было притеснено и мысль, священный дар божий, не была рабой и жертвою бессмысленной и своенравной управы, а с другой – чтоб писатель не употреблял сего божественного орудия к достижению цели низкой или преступной» (7, 359). Здесь-то уж для Уварова все было ясно. С одной стороны, кто-кто, а он прекрасно понимал подлинное отношение автора статьи к цензуре. С другой – он видел, что автор пытался протащить свой взгляд на цензуру, которая бы не ограничивала мысль автора (этот «священный дар божий»). Видимо, Пушкину не удалось убедить цензора в своей лояльности и в осуждении им «бунтовщика».