«Посмотрим, кто кого переупрямит…»
Шрифт:
Анна Андреевна очень настаивала на понятии “акмеизм”, О. Э. не так энергично, потому что он вообще плевал на всё, что называлось “литературоведением будущего или прошлого”, но все-таки в какие-то минуты он утверждал, что он акмеист. Для меня всегда было очень большим и серьезным вопросом, что объединяло трех людей, этих трех основных людей акмеизма: Гумилева, Ахматову и Мандельштама? Три поэта, с совершенно разной установкой, совершенно разной поэзией и, вместе с тем, всегда сознававших свою близость. В чем дело? Я думаю, что это скорее противопоставленность символизму, в этом суть. И противопоставленность не только поэтической практике символизма, но общей идеологии символизма.
Мне кажется, что очень хорошо рассказано у Бердяева в автобиографии о том, как он разочаровался в символизме. Конечно, сделано <это> очень поздно, но ведь его нельзя назвать человеком искусства. Просто интеллигентский круг своего времени. Но его оттолкнуло, вероятно, от символизма то же, что оттолкнуло и этих троих прежде всего мировоззрение, даже скорей миропонимание. Отношение к добру и злу, отношение к ценностям, чувство общественной безответственности. Символисты были индивидуалисты, ницшеанцы, они были внеположны добру и злу, как заметил Бердяев. Это, вероятно, и было причиной того, что эти трое и не захотели быть с ними. И всю жизнь активно настаивали на том, что они не с ними. И до революции, и особенно после. Революция научила их чувству ответственности. Во-вторых, и Гумилев, и Мандельштам, и Ахматова – люди с несомненным религиозным сознанием, без всякого интереса к языческим временам, то есть христианского сознания. Полное доверие к категориям нравственным, точное понимание деления на добро и зло – вот, вероятно, основа разделения с символистами… ЛЕФ очень помогал Маяковскому. Я не помню, говорила вам о характере бриковского салона, нет?
К. Б. Нет.
Н. Я. Кто там бывал, нет? Сотрудники Брика по его работе в ЧК. Брик был следователем ЧК, и его специальностью были товарищи его отца, богатого коммерсанта… В салоне Бриков бывали очень крупные работники, я сейчас не вспомню фамилии, но потом когда-нибудь назову две-три фамилии. Там составлялось общественное мнение, кто что ст'oит. Там, между прочим, уже в двадцать втором году объявили Мандельштама и Ахматову внутренними эмигрантами. Вероятно, это сказалось и на дальнейшей их судьбе. Нужно помнить, что ЛЕФ боролся за официальное положение правительственной группировки – то, которое потом получил РАПП в своей борьбе с ЛЕФом. А сначала претендовал на него ЛЕФ. ЛЕФ впервые начал пользоваться нелитературными средствами в литературной борьбе, правительственными средствами. Я думаю, что, если найти досье Мандельштама и Ахматовой, если они когда-нибудь выплывут наружу, там будет вот этот вот… сбор общественного мнения о том, чт'o они такое. Отвоевывая Маяковскому молодежную аудиторию и вообще аудиторию и политическое положение ЛЕФу, средствами не стеснялись. Кстати говоря, Маяковский был абсолютно ни при чем сам. Он ни черта в этом не понимал, он тянул лапу всем своим литературным недругам и был очень милый человек. Мы встретились с ним когда-то у Елисеева, и он через прилавок кричал Мандельштаму: “Как аттический солдат, в своего врага влюбленный” – и они дружески махали друг другу. Еще раньше О. Э. подружился с Маяковским в Петербурге, их растащили в разные стороны: Брик – Маяковского, а, вероятно, Гумилев – Мандельштама.
К. Б. Говорят, что Мандельштам говорил Маяковскому: “Маяковский, перестаньте кричать, вы не…”
Н. Я. “Вы не румынский оркестр”. Это в “Бродячей собаке”.
К. Б. Вы еще рассказывали о поступках Брюсова.
Н. Я. Ну, это такое озорство, очень мелкое озорство. Брюсов очень испугался, по-моему, что теряет положение, когда Мандельштам вернулся с Кавказа, двадцать второй год, весна. И пошел ряд статей, где Брюсов называл Мандельштама, как он называл его… шефом?.. главой школы неоакмеистов или неоклассиков. Такой группировки не было, ее выдумал Брюсов, и всех худших поэтов своего времени он встроил в эту группировку. Такое у него было развлечение.
К. Б. Группировку эту выдумал Брюсов?
Н. Я. Нет, нет, нет… Нарбут и Бабель хотели неоакмеизма, но он не состоялся, это было просто предложение О. Э., но в брюсовском “списке” не было ни Бабеля, ни Нарбута. Одни двадцатистепенные поэты… Брюсов занимался еще так… мелкими шалостями. Например, зазвал.
Мандельштама и страшно расхваливал его стихи и цитировал Маккавейского. Мандельштам сидел, улыбаясь, и, <как> потом мне рассказал, не возражал. Маккавейский – это киевский поэт с очень сложными, какими-то латинизированными стихами.
Ну, еще одна шалость Брюсова: когда Мандельштаму давали паек, он сделал вид, что не узнаёт его, путает с юристом, и настоял на том, чтобы дали паек второй категории – меньше хлеба, меньше масла. Но это всё озорство, настоящих политических вещей, как у ЛЕФа, Брюсов не делал, т. е. к политической дискриминации не прибегал.
Еще? О чем я должна говорить?
К. Б. О Гаспре?
Н. Я. Гаспра – это имение, где когда-то лечился Толстой, в Крыму, возле деревни Кореиз. Его получила ЦЕКУБУ для санатория, и туда мы поехали с О. Э. в августе – сентябре двадцать третьего года. Там мы жили среди профессоров, там он писал “Шум времени”. Приехал Эфрос Абрам и сообщил, что Мандельштаму Союз писателей вынес выговор. Это была ложь… Эфрос говорил, будто соседи жаловались, что Мандельштам заставляет всех молчать в коридоре или что-то в этом роде. Такой жалобы не было, разбирательства не было. Это была чистая пакость Эфроса – никакой жалобы не было. Эфрос был знаменитый пакостник, Мандельштам страшно разозлился, что в его отсутствие какие-то его дела в Союзе писателей разбирают, и послал отказ от комнаты, так что, когда мы вернулись, мы остались без жилья. Это у нас всегда очень сложный вопрос.
Осенью двадцать третьего года мы вернулись в Москву. Мандельштам привез “Шум времени”, но первым отказался от него Лежнев. Не стал печатать в своем журнале, потом отличился и Тихонов. Оба они написали свои “Шумы времени”, так что мандельштамовский не отвечал тому заданию, которое они ставили. Лежнев рассказал о еврейском мальчике, который пришел к марксизму, а Тихонов – очень талантливые мемуары о своих приключениях с Горьким. Ясно было, почему им не нравится мандельштамовское: не то, другой мемуарный ряд. Ну вот, “Шум времени” остался на руках. Где-то очень далеко, не в центре, на Якиманке, достали временную комнату, за которую очень дорого платили. И оказалось, что ни один журнал больше Мандельштама не печатает. Это Николай Иванович Бухарин сказал, он тогда был “Прожектор”: “Я не могу вас печатать, дайте переводы”.
‹…› То же самое потом повторил Нарбут, когда встал во главе ЗиФа: “Я тебя, Ося, не могу печатать, я могу тебе только переводы давать”. Вероятно, состоялось какое-то решение наверху… в ЦК, в Отделе культуры, установка – разделить писателей на своих и чужих. Чужими оказались Мандельштам и Ахматова, самый крайний ряд. Шкловский как-то пробился, хотя тоже был в этом положении. Белый… Замятин нет, Замятин, в сущности, попал в это самое положение лишь позже, когда уже был за границей… Ну вот, всюду писалось, что он перешел на переводы и бросил писать стихи… Началось тяжелое время.
Переводы… Мандельштам не переносил переводов, кстати, переводить не умел. Все переводы, которые он сделал, в конце концов, это свободные переложения, а не переводы…
Теперь я записала о смерти Ленина. Я расшифровываю записку, что Мандельштам сказал по поводу огромных очередей: “Они жалуются Ленину на большевиков”. Мы стояли ночью в этой очереди, а Мандельштам, вообще человек безумно любопытный, всё, что случается, особенно на улице, его всегда интересует. (Интересовало, вернее. Я напрасно настоящее время употребила.) Мы стояли ночью втроем: Пастернак, Мандельштам и я. Горели костры, очереди были многоверстные. Прошел Калинин, к нему пристали какие-то комсомольцы, он их отогнал, подошел к Мандельштаму и позвал его и… провел… Борис Леонидович, кажется, уже ушел.
Переезд в Ленинград. У Мандельштама заболел отец, мы поехали впервые в Ленинград, когда он заболел ревматизмом… мм-м… его положили в больницу, и тогда выяснилось, что в ленинградском отделении издательства сидит некто Горлин, который охотно даст работу, переводы-то достать было невозможно почти. Переводы – это ведь тоже привилегия, хотя они оплачивались тогда чудовищно. Один день перевода – один день еды, но все-таки это дома. Да и кроме того нищета была общая. Вплоть до тридцать пятого года люди, в общем, плохо жили. Дифференциация между зарабатывающими и незарабатывающими началась только с тридцатых годов.
Здесь есть у меня такая фраза: “Лившиц и больше никого”, да? Пришел НЭП и вместе с ним потрясающее одиночество: Гумилев расстрелян, Анна Андреевна почти не видна, пришли новые люди, совершенно чужие… Большинство известных, близких уехало в эмиграцию, кроме того, масса убитых в Гражданской войне – колоссальная первая ломка. И когда мы приехали в Ленинград, в сущности, это был уже чужой город. В те годы мы встречались, пожалуй, с Лившицем, с Выготским и не сходились с молодой литературой – “Серапионовыми братьями”, хотя Зощенко Мандельштаму всегда нравился. Весной двадцать пятого года я заболела…