«Посмотрим, кто кого переупрямит…»
Шрифт:
Так что напрасно Н. Я. беспокоилась (если беспокоилась): ближе нее к стиху О. М. всё равно никто не приблизился, потому что нет перехода от того, что мы называем реальностью, действительностью, существованием, к тому, что в старину именовалось поэзией, художеством, творчеством, наконец…
И если поиски и попытки продолжаются до сих пор, так это оттого, что в качестве реликта нами владеет религиозная боязнь незаполненного пространства. Но пора привыкать к дырам, которые нельзя заштопать, разрывам, которые невозможно склеить, расщелинам, которые не получается засыпать и утрамбовать, причинам без последствий и беспричинным следствиям…
Другой вселенной у нас нет. Да и эта под вопросом…
Моим изысканиям в области мандельштамовской поэтики Н. Я. внимала весьма благосклонно. Однажды сказала: “Тянет на книгу”, и предложила снабдить своим предисловием.
Я отказалась и пояснила: она слишком известна, поклонников у нее множество, недоброжелателей не меньше, и я бы не хотела, чтобы с ней сводили счеты или объяснялись в любви через голову моих сочинений.
Поняла, приняла, не переубеждала. ‹…› …А тем временем на безоблачном небе наших отношений собирались тучи… Назревал надрыв, и я до сих пор удивляюсь, что он не перешел в разрыв. Однако же не перешел, но грянуло сильно…
Шла речь о стихотворении “Не искушай чужих наречий…”
Мой разбор Н. Я. веско предварила, сказав: “Здесь Мандельштам имеет в виду измену русскому языку” (увлечение армянским и пр.).
Я взвилась:
– Н. Я., ну при чем тут русский язык? Где он, и где “уксусная губка для изменнических губ”? Ведь “уксусная губка” такая же точная примета казни Христа, как ладонь, пробитая гвоздем в блоковском стихотворении (“Христос! Родной простор печален…”)
Так что “изменнические губы” – это, простите, губы самого Христа.
Ключевое слово, отворяющее стих, – это “искушение”. Ну и куда вы денетесь от того, что слово это, как говорят наши друзья-структуралисты, “маркированное”, меченое слово, однозначно связанное с евангельским рассказом об искушении Христа в пустыне?
Так вот: теперь уже Христос предстает перед Мандельштамом как искуситель, обещающий спасение. Но это иллюзия, потому что речь чужая, имя тоже чужое, а “последний раз перед разлукой чужое имя не спасет…”.
Опять же: Средиземноморье… Для Мандельштама не менее святая земля, чем породившая Спасителя Палестина. А значит, и она – искусительная иллюзия, “блистательный покров, наброшенный над бездной…”. А в бездне – “Ариосто и Тассо… чудовища с лазурным мозгом и чешуей из влажных глаз”. Обратный ход метафоры, от мнимой реальности – к подлиннику, вместо чуда спасения – чудовища, морские чуда-юда, как в лермонтовской “Русалке”… [857]
857
Сион. 1977. № 20. С. 174–195.
Я бы еще очень и очень обратила внимание на одышливое слово “клекот”: “О, как мучительно дается чужого клекота полет!” “Клекот” – слово законное, словарное, но чрезвычайно редко употребляемое в одиночку и оживающее лишь вблизи одного эпитета – “орлиный”.
Орлиный клекот.
Так что “орел” в строчке о чужом клекоте неявно, но настойчиво присутствует: он, клекот, потому и “чужой”, что орлиный. Где орел – там империя. В целом полный ландшафт христианства: метафизика становится исторической, история – метафизической. Потому что Рим… От Первого до Третьего… (“Не три свечи горели, а три встречи, одну из них сам Бог благословил, четвертой не бывать…”).
И вообще: почему вы думаете, что Мандельштам, именно в этот период устроивший переэкзаменовку всем своим прежним миростроительным установкам, обошел христианство, не коснулся его? Коснулся, еще как коснулся!.. “Не искушай чужих наречий” тому подтверждение. Будьте же объективны и справедливы!
Я впервые увидела, как бледнеет и без того бледное лицо – до пепла.
Сняла очки, отложила в сторону рукописные листочки, с которыми никогда не расставалась, приподнялась с подушек:
– Дайте слово, что не опубликуете этот комментарий, по крайней мере, пока я жива.
Слово я дала и не только сдержала – передержала: вот уже за четверть века перевалило, как ее нет на этом свете, а разбор мой так никого и не искусил, затерян в черновиках, даже не знаю – жив ли?..
Ну и ладно: среди множества цезур и белых пятен, оставленных мной “по жизни”, пусть белеет и это.
Статья “Осип Мандельштам – поэт иудейский” [858] была написана уже в Израиле, поэтому Н. Я. ознакомиться с ней никак не могла.
858
Мандельштам – один из наиболее часто переводимых на иврит поэтов. Армия его переводчиков неуклонно растет и сегодня. Проблема в качестве переводов! И не только стихов О. М., а вообще в качестве любой силлабо-тоники, переводимой на иврит. Успехи случаются, но они редки. Трудно сказать, существуют ли “лучшие” переводы Мандельштама на этот язык. Скорее всего, на иврите он до сих пор еще не состоялся.
(Впрочем, как мне доподлинно известно, в конце семидесятых русскоязычная израильская журнальная пресса в том или ином виде до России доходила… Кто знает?
Известные Н. Я. наброски в статье практически не использованы. Да и вызвана она совсем не первооткрывательским филологическим азартом, как было в Союзе…
Архитектура здешнего неба, земля цвета охры, лилово-красное цветение деревьев, лепка лиц – всё это ошарашивало.
Вместо привычного, но малодоступного личному опыту испытания поэзии временем обстоятельства подбросили мне вызывающе демонстративное “испытание пространством”.
Название статьи способно ввести в заблуждение.
Эпитет ни в коем случае не относится к вероисповедальным праотцовским корням личности поэта.
География тут более значима, чем история, а топография важнее биографии: “иудейский” – это как Иудейские горы или Иудейская пустыня.
Тогда для меня из всей русской поэзии только строчки Мандельштама не выцвели под первобытным израильским солнцем, и только его стихи звучали в рифму иудейским холмам…
Но, вернувшись в тогда, снова и снова вопрошаю: что это было?..
И тут возможны два и только два варианта.
Либо я что-то важное в Н. Я. проглядела, упустила, и это – ее христианство.
Я-то полагала, что у нее христианство – чисто культурное переживание высшего порядка: от Гейне до Мандельштама христианство, эта “ветка Палестины” и “младшая сестра земли иудейской”, давало еврею не просто входной билет в европейскую культуру, но и нечто большее – чувство причастности, законности своего пребывания в этой самой культуре… А без нее и жить-то не стоит.
Такое же отношение она приписывала Мандельштаму: сын, отпущенный отцом на волю для свободной игры с его творением…
А что, если – нет, если я ошиблась, и ее христианство намного ближе к вере в Христа, чем к любви к Шуберту и Гёте?
Тогда, значит, я оскорбила в ней веру, да еще по дороге Мандельштама взяла в заложники…
Возможен, однако, – и даже очень! – другой вариант…
Ведь она со мной не спорила, не протестовала, не опровергала… Просто попросила… А значит, признала мою правоту. А значит, это не я в ней, а она сама что-то в Мандельштаме сильно недопоняла, нечто существенное в нем просмотрела, проворонила во время их Воронежского сидения.