Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм
Шрифт:
Однако, какова бы ни была философская традиция, в лоне которой формировались взгляды Дерриды, ею одной невозможно объяснить его значение как одного из безусловных основателей постструктуралистской доктрины. Оригинальная теоретическая установка французского ученого проявилась прежде всего в том, что он подверг решительной критике сам принцип «структурности структуры» и традиционные семиотические представления, выявив «неизбежную», с его точки зрения «ненадежность» любого способа языкового обозначения.
В своей ранней работе «Структура, знак, и игра в дискурсе о гуманитарных науках» (159), впервые представленной в виде выступления на конференции «Наука о человеке» в 1966 г. в Университете Джонса Хопкинса, Деррида сформулировал практически все основные положения своей системы взглядов, составившие впоследствии «обязательный канон» теории постструктурализма: идея децентрации структуры, идея «следа», критика многозначного понятия «наличие» и концепции «целостного человека», а также утверждение ницшеанского принципа «свободной игры мысли» и отрицание самой возможности существования какого-либо первоначала, «первопричины», или, как его называет ученый, «происхождения» любого феномена, его origine. Поскольку именно идея бесструктурности отразилась в самом названии рассматриваемого нами течения, стоит более подробно остановиться на аргументации Дерриды. С его точки зрения, понятие «центра структуры» определяет сам принцип «структурности структуры»: «Функцией этого центра было не только ориентировать, сбалансировать и организовывать структуру — естественно, трудно себе представить неорганизованную структуру — но прежде всего гарантировать, чтобы организующий принцип структуры ограничивал то, что мы можем называть свободной игрой структуры. Поскольку несомненно, что центр структуры, ориентируя и организуя связность системы, допускает свободную игру элементов внутри целостной формы» (59, с.324). В то же время, в самом центре «пермутация, или трансформация элементов (которые, разумеется, могут быть в свою очередь структурами, включенными в состав общей структуры) запрещена… Таким образом, всегда считалось, что центр, который уникален уже по определению, представляет собой в структуре именно то, что управляет этой структурой, в то же время само избегает структурности. Вот почему классическая мысль, занимающаяся проблемой структуры, могла бы сказать, что центр парадоксальным образом находится внутри структуры и вне ее. Центр находится в центре целостности и однако ей не принадлежит, эта целостность имеет свой центр где-то в другом месте. Центр не является центром» (там же, с. 325). И далее: «Вся история концепции структуры… может быть представлена как ряд субституций одного центра другим, как взаимосвязанная цепь определений этого центра. Последовательно и регулируемым образом центр получал различные формы и названия. История метафизики, как и история Запада, является историей этих метафор и метонимий. Ее матрица… служит определением бытия как наличия во всех смыслах этого слова. Вполне возможно показать, что все эти названия связаны с фундаментальными понятиями, с первоначалами или с центром, который всегда обозначал константу наличия — эйдос, архе, телос, энергия, усия (сущность, субстанция, субъект), алетейя, трансцендентальность, сознание или совесть, Бог, человек и так далее» (там же, с. 325). Таким образом, в основе представления о структуре лежит понятие «центра структуры» как некоего организующего ее начала, того, что управляет структурой, организует ее, в то время как оно само избегает структурности. Для Дерриды этот «центр» — не объективное свойство структуры, а фикция, постулированная наблюдателем, результат его «силы желания» или ницшеанской «воли к власти», а в конкретном случае толкования текста (и прежде всего литературного) следствие навязывания ему читателем своего собственного смысла, «вкладывания» этого смысла в текст, который сам по себе может быть совершенно другим. В некоторых своих работах, в частности в «Голосе и феномене» Деррида рассматривает этот «центр» как «сознание», «соgitо» или «феноменологический голос». С другой стороны само интерпретирующее «я» понимается им как своеобразный текст, «составленный» из культурных систем и норм своего времени, и, следовательно, произвольность интерпретации со стороны этого «я» заранее ограничена исторической обусловленностью его норм и систем.
Однако, несмотря на общую негативную позицию Дерриды по отношению к «универсальной эпистеме» западноевропейского мышления, характеризуемой им как «логоцентрическая метафизика», служащая для рационалистического оправдания, для утверждения собственных правил и законов мышления и своей традиционалистской преемственности, стремление французского теоретика вступить в диалог с этой традицией логоцентризма, взятой в целом, без достаточного учета неизбежной исторической ограниченности своей собственной критики, т. е. без учета ее обусловленности социальными и временными параметрами, дает основания американскому исследователю Ф. Лентриккии обвинить Дерриду в антиисторизме и формализме. В то же время представление о культуре любого исторического периода как о сумме дискурсов или текстов, т. е. устных или письменных модусов мышления, представление, обозначаемое термином «текстуальность» и позволяет, по мнению Лентрикии, избежать опасности ничем не ограниченного произвола интерпретации. Поскольку, как не устает повторять Деррида, «ничего не создается вне текста» (148, с.158), то и любой индивид в таком случае неизбежно находится «внутри текста», т. е. в рамках определенного исторического сознания, что якобы и определяет границы «интерпретативного своеволия» любого индивидуального сознания, в том числе и сознания литературного критика.
Рассматривая человека только через призму его сознания, т. е. исключительно как геологический феномен культуры и, даже более узко, как феномен письменной культуры, как порождение Гутенбергеровой цивилизации, постструктуралисты готовы уподобить самосознание личности некоторой сумме текстов в той массе текстов различного характера, которая, по их мнению, и составляет мир культуры. Весь мир в конечном счете воспринимается Дерридой как бесконечный, безграничный текст (сравните характеристику мира как «космической библиотеки» В. Лейча, или «энциклопедии» и «словаря» У. Эко). В этом постструктуралисты едины со структуралистами, также отстаивавшими тезис о панъязыковом характере сознания, однако осмысление этого общего постулата у наиболее видных теоретиков постструктурализма и структурализма отличается некоторыми весьма существенными нюансами. Например, Деррида, споря с Бенвенистом, слишком «прямолинейно», с точки зрения Дерриды, связывающего логические и философские категории, сформулированные еще Аристотелем в соответствии с грамматическими категориями древнегреческого языка, — а через него и всех индоевропейских языков, — тем самым критикует «неоспоримый тезис» структурной догмы, жестко соотносившей специфику естественного языка со своеобразием национального мышления. Хрестоматийный пример: эскимосы «видят», т..е. воспринимают мир и осмысливают его иначе, чем носители английского языка. С точки зрения Дерриды проблема гораздо сложнее, чем это кажется Бенвенисту. Ибо для того, чтобы категории языка стали «категориями мысли», они должны быть «сначала» осмыслены, отрефлексированы как категории языка: «Знание того, что является категорией — что является языком, теорией языка как системы, наукой о языке в целом и так далее — было бы невозможно без возникновения четкого понятия категории вообще, понятия, главной задачей которого как раз и было проблематизировать эту простую оппозицию двух предполагаемых сущностей, таких как язык и мысль» (160, с. 92). К тому же количество категорий древнегреческого языка значительно превосходит те десять, которые выдвигались Аристотелем в качестве логико-философских. Таким образом, заключает Деррида, исходя только из «грамматического строя» древнегреческого языка нельзя решить вопрос, почему были выбраны именно эти категории, а не другие. В результате чего нарушается структуралистский тезис о полном соответствии законов грамматики, мышления и мира. Меня здесь интересует не вечная страсть Дерриды со всеми спорить, а те выводы о метафизичности логико-философских категорий, включая само понятие «категории», которое он сделал: «Категории являются и фигурами (skhemata), посредством которых бытие, собственно говоря, выражается настолько, насколько оно вообще может быть выражено через многочисленные искажения, во множестве тропов. Система категорий — это система способов конструирования бытия. Она соотносит проблематику аналогии бытия — во всей одновременности своей неоднозначности и однозначности — с проблематикой метафоры в целом. Аристотель открыто связывает их вместе, утверждая, что лучшая метафора устанавливается по аналогии с пропорциональностью. Одного этого уже было бы достаточно для доказательства того, что вопрос о метафоре является для метафизики не более маргинальным, чем проблемы метафорического стиля и фигуративного словоупотребления являются аксессуарными украшениями или второстепенным вспомогательным средством для философского дискурса» (там же, с. 91).
Впоследствии это стало краеугольным положением «постмодернистской чувствительности» ее тезисом о неизбежности художественности, поэтичности всякого мышления, в том числе и теоретического (философского, литературоведческого, искусствоведческого и даже научно-естественного), но в рамках собственно литературоведческого постструктурализма — со ссылкой на авторитет Ницше, Хайдеггера и Дерриды — этот «постулат» послужил теоретическим обоснованием нового вида критики, в которой философские и литературоведческие проблемы рассматриваются как неразрывно спаянные, скрепленные друг с другом метафорической природой языка. И роль Дерриды в этом была особенно значительной, поскольку его методика анализа философского текста (а также и художественного, чему можно найти немало примеров в его работах), оказалась вполне применимой и для анализа чисто литературного текста; эта методика, крайне близкая «тщательному», «пристальному прочтению» американской новой критики, обеспечила ему триумфально быстрое распространение на американском континенте.
Разумеется, с точки зрения Дерриды, речь не идет о превосходстве литературы над философией, как это может показаться с первого взгляда и как это часто понимают и истолковывают сторонники деконструктивизма. Для него самым важным было «опрокинуть, перевернуть» традиционную иерархию противопоставления литературы «серьезной» (философии, истории, науки и т. д.) и литературы заведомо «несерьезной», основанной на «фиктивности», на «методике вымысла», т. е. литературы художественной. Говоря по-другому, для него ложен принцип разделения между языком «серьезным» и «несерьезным», поскольку те традиционные истины, на раскрытие которых претендует литература «серьезного языка», — здесь он следует за Ницше, — являются для него «фикциями», «фикциональность» которых просто была давно забыта, так как стерлась из памяти метафоричность их изначального словоупотребления.
В подтверждение своего тезиса о «глубинном родстве» философии и поэзии Деррида приводит аргументацию Валери: если бы мы смогли освободиться от наших привычных представлений, то мы бы поняли, что «философия определяемая всем своим корпусом, который представляет собой корпус письма, объективно является особым литературным жанром… который мы должны поместить неподалеку от поэзии» (151, с. 348). «Если философия — всего лишь род письма», продолжает Деррида, то тогда «задача уже определена: исследовать философский текст в его формальной структуре, его риторическую организацию, специфику и разнообразие его текстуальных типов, его модели экспозиции и порождения — за пределами того, что некогда называлось жанрами, — и, далее, пространство его мизансцен и его синтаксис, который не просто представляет собой артикуляцию его означаемых и их соотнесенность с бытием или истиной, но также диспозицию его процедур и всего с ними связанного. Короче, это значит рассматривать философию как „особый литературный жанр“, который черпает свои резервы в лингвистической системе, организуя, напрягая или изменяя ряд тропологических возможностей, более древних, чем философия» (там же, с. 348–359). В связи с этим можно вспомнить риторический вопрос Филиппа Лаку-Лабарта: «Здесь бы хотелось задать философии вопрос о ее „форме“, или, точнее, бросить на нее тень подозрения: не является ли она в конце концов просто литературой?» (281, с. 51).
Нельзя понять общий смысл деятельности Дерриды, не учитывая также специфичности его подхода к проблеме знака центральной для современной семиотики, лингвистики и литературоведения. Если мы обратимся к истории вопроса, то увидим, что идеи Дерриды логическое развитие тенденции, имманентно присущей структурной лингвистике со дня ее зарождения, восходящей еще к концепции произвольности знака, постулированного Соссюром: «означающее НЕМОТИВИРОВАНО, т. е. произвольно по отношению к данному означаемому, с которым у него нет в действительности никакой естественной связи» (55, с. 101). А. Ж. Греймас и Ж. Курте в своем «Объяснительном словаре семиотики», отмечая попытку англо-американских лингвистов «ввести в определение знака понятие референта», т. е. означаемой реальности, объясняют эту попытку тем, что англо-американская лингвистика «мало интересовалась проблемами знака» и находилась под влиянием бихевиоризма и позитивизма (излюбленных жупелов структуралистской критики), и заключают не без снисходительности: «Как известно, лингвисты, следующие за Соссюром, считают исключение референта необходимым условием развития лингвистики» (54, с. 494). Деррида приходит к выводу, что слово и обозначаемое им понятие, т. е. слово и мысль, слово и смысл, никогда не могут быть одним и тем же, поскольку то, что обозначается, никогда не присутствует, не «наличествует» в знаке. Более того, он утверждает, что сама возможность понятия «знака» как указания на реальный предмет предполагает его, предмета, замещение знаком (в той системе различий, которую представляет собой язык) и зависит от отсрочки, от откладывания в будущее непосредственного «схватывания» сознанием этого предмета или представления о нем. Что если, пишет Деррида в своей обычной предположительной манере, «смысл смысла (в самом общем понимании термина „смысл“, а не в качестве его признака) является бесконечным подразумеванием? беспрестанной отсылкой от одного означающего к другому? Если его сила объясняется лишь одной бесконечной сомнительностью, которая не дает означаемому ни передышки, ни покоя, а лишь только все время… побуждает его к постоянному означиванию и разграничению/отсрочиванию?» (155, с.42)
Характерная для постструктурализма игра на взаимодействии между смыслом, обусловленным контекстом анализируемого произведения, и безграничным контекстом «мировой литературы» (последний преимущественно ограничивается контекстом западноевропейской культуры, или, еще точнее, западноевропейской историей философии, понимаемый как способ мышления — как «западный логоцентризм») открывает возможность для провозглашения принципиальной неопределенности любого смысла. Что прямо нас подводит к проблеме литературного модернизма и постмодернизма, у теоретиков которых данный постулат давно стал общим местом. В подтверждение этого тезиса можно сослаться на Ницше с его последовательным релятивизмом понятия «истины» и на Адорно, или, — если взять современного влиятельного критика, выступающего с других методологических и философских позиций, — на Вольфганга Изера — крупнейшего представителя рецептивной эстетики с его концепцией неопределенности смысла литературного произведения как основы его художественности.
Для теоретического обоснования этой позиции Деррида вместо понятия «различие», «отличие» (difference), принятого к семиотике и лингвистике, вводит понятие, условно здесь переводимое как «различение» (differance), вносящее смысловой оттенок процессуальности, временного разрозненья, разделенности во времени, отсрочки в будущее — в соответствии с двойным значением французского глагола differer — различать и отсрочивать. Эту пару понятий следует употреблять в строго терминологическом смысле, так как «различение» отличается от «различия» прежде всего процессуальным характером; недаром Деррида не устает повторять, что «различение» — это «систематическое порождение различий», «производство системы различий» (155, с.40)В другой своей работе, «Диссеминация», он уточняет: «Не позволяя себе подпасть под общую категорию логического противоречия, различение (процесс дифференциации) позволяет учитывать дифференцированный характер разных модусов конфликтности, или, если хотите, противоречий» (144, с. 403).
«Различение, — поясняет Деррида в „Позициях“, — должно означать… точку разрыва с системой Аufhebung (имеется виду гегелевское „снятие“ — И. И.) и спекулятивной диалектикой» (155, с. 60). Иными словами, «различение» для него — не просто уничтожение или примирение противоположностей, но их одновременное сосуществование в подвижных рамках процесса дифференциации. При этом временной интервал, разделяющий знак и обозначаемое им явление, с течением времени (в ходе применения знака в системе других знаков, т. е. в языке) превращает знак в «след» этого явления. В результате слово теряет свою непосредственную связь с обозначаемым, с референтом, или, как выражается Деррида, со своим «происхождением», т. е. с причиной, вызвавшей его порождение. Тем самым «знак» обозначает якобы не столько предмет, сколько его отсутствие («отсутствие наличия») а в конечном счете свое «принципиальное отличие» от самого себя. Это явление Деррида и определяет как «различение». Характерно, что в своих многочисленных растолкованиях французский семиотик неоднократно ссылается на графический признак придуманного им термина, на «скрытое а» (или, как он еще предпочитает выражаться, «немое а» — a muet). Несмотря на графическое различие, слово «differance» произносится так же, как и слово «difference». Деррида считает, что все эти свойства изобретенного им термина позволяет ему быть ни «понятием», ни просто «словом», а чем-то доселе небывалым.